Действительно, в одном месте ободка жирное золото редело, и проглядывала сквозь него голубоватая фарфоровая проплешинка.
— Это пили покойники! — расширив глаза, прошептала Настя. — Много покойников. Ещё в девятнадцатом веке. Разве ты не понял? Ведь все они уже умерли.
Самоваров был вынужден согласиться: да, все, распивавшие чаи в девятнадцатом веке, уже скончались, а проплешинка в позолоте — след давно истлевших губ. Ну и что?
Однако пришлось порыться в буфете и среди фарфора коллекционного, высокохудожественного, но явно покойницкого отыскать грубый бокал в оранжевый горошек. Настя бокалу очень обрадовалась.
— Хорошо, что я не успел притащить домой псевдоготический диван, что стоит у меня в сарае. Хотел порадовать тебя, Настя, замечательной антикварной вещью, — засмеялся Самоваров.
— Диван? Тоже девятнадцатого века? — ужаснулась Настя.
— Ага. Сороковые — пятидесятые годы. Самая что ни на есть тургеневская эпоха.
— Значит, наверняка на нём кто-то умер. Ты же помнишь: в старых романах почему-то все обязательно умирали на диванах!
— Ничего подобного — в кроватях умирали чаще. Существовало даже выражение «умереть в своей постели», — возразил Самоваров.
— Если дома умираешь, то действительно выходило в постели. Но часто человек приезжал к кому-нибудь в гости, внезапно заболевал горячкой и… Что это, кстати, за болезнь такая — горячка? Теперь только у алкоголиков она бывает, и то белая. А в старину горячкой болели все подряд, особенно от любви… Так вот, гостю с горячкой стелили на таком диване, какой у тебя в сарае, а гость обычно умирал. Известна масса подобных случаев! На твоём диване, должно быть, целая толпа концы отдала — не враз, конечно, а постепенно, по одному. Бр-р-р! Ни за что на него не сяду!
С таким взглядом на антиквариат Самоваров столкнулся впервые и не сразу к нему привык.
Музыкальные вкусы Самоварова и Насти тоже очень разнились.
— Как хорошо! — улыбнулась Настя, когда из Мраморной гостиной донеслись бойкие звуки рояля.
Самоваров только страдальчески поёжился:
— Опять! Это бренчанье доведёт меня до трясучки. Не знаю инструмента противнее пианино. Унылая механическая колотилка! Хуже только капли на темя — так пытали в застенках инквизиции.
— Ты неправ. Прелестный у рояля звук, такой прохладный. Послушай, какая музыка! Согласна, она немного странная, но…
Самоваров прислушался. Да, это не было похоже на то, чем гремели с утра до вечера юные виртуозы из Мраморной гостиной. В музыке он совершенно не разбирался, но понял: играют некое подобие вальса. Из мерно крутящейся гущи звуков пытался выбраться кто-то маленький и хромой — так, во всяком случае, показалось Самоварову. Этот хромой бился о грубые вальсовые колёса, зигзагами и скачками пробивался в сторонку, на воздух, на волю. В последнюю секунду, спасение было близко, он сорвался и, позвякивая, полетел вниз, в самый водоворот. Вальс понемногу стал пробуксовывать, замедлять ход и наконец остановился. Неугомонного хромого тоже больше не было слышно. Последний звук был не звук даже, а тихий металлический бряк — какая-то мелочь выскочила из испорченной, вконец смоловшей всё живое громады.
Вот как! — прошептала тихонько Настя.
Вообще-то Самоваров давно хотел включить свет, но жаль было вставать и выпускать тёплую Настину руку из своей. Темнота этим воспользовалась. Она моментально сгустилась, хотя не было ещё и пяти часов.
— Я ничего подобного раньше не слыхала. Какая музыка! Теперь-то ты не скажешь, что рояль — это колотилка? — опять шепнула в темноте Настя. Словно ей в ответ рояль тут же разразился камнепадом гамм. Колотилка и есть!
Чья же это была музыка? — не унималась Настя.
Самоваров пожал плечами:
— Наверное, этого… как его?..
Фамилии композиторов все до единой улетучились из памяти Самоварова. Один Чайковский задержался и нежно белел морозной бородкой. Впрочем, и не бородка это, скорее всего, а фонарь за окном…
Нет, такого дикого вальса Чайковский написать не мог!
— Ну вот, ты заснул, что ли? Причём тут Чайковский? — встрепенулась Настя и вскочила с колен Самоварова. — Я лучше сейчас сбегаю и узнаю!
Она всегда очень быстро решала, что надо делать, и умела исчезать молниеносно. Она ловко, наощупь выскользнула из мастерской. Её частые шаги стихли в коридоре, а Самоваров всё сидел на том же месте и чувствовал на плечах и шее, где только что лежали Настины лёгкие руки, невидимое, быстро стынущее, зябкое ярмо. Он вспомнил хромого, которого только что смолола вальсовая машина. Очень странная музыка!
А Настя тем временем пробежала длинный коридор, спустилась по лестнице и бесшумно приоткрыла тяжёлую дверь Мраморной гостиной. Из образовавшейся щели посыпались мелкие горошины гамм, до того безуспешно бившиеся в трёхпудовые позолоченные створки.
Настя заглянула внутрь. Мраморная гостиная освещалась экономно, одним слабеньким бра, которое росло из гипсовой розетки над роялем. Рядом висела громадная картина кисти академика Миллера. Она изображала нагую купальщицу. Бесконечный зад купальщицы таял в полумраке и казался сейчас крупнее, чем при свете дня.