И я стал рассказывать об отце. «Когда я был ребенком, то имел обыкновение составлять списки», – сказал я. Я раскаялся раньше, чем закончил фразу: здесь, в итальянском ресторане в миссии, под звуки тарантеллы, признание звучало неуместно. Но сказанное слово – как пролитую воду, как брошенный камень – трудно вернуть обратно. Мэри-Энн и Хелен внимательно смотрели на меня в ожидании продолжения.
«Мама называла их сентиментальными списками, – сказал я, поняв, что мне не отвертеться. – Я составлял их из имен дорогих мне людей: первым шел самый любимый человек; затем тот, кого я очень любил, но немного меньше того, кто стоял на первом месте, и далее в такой последовательности. Так вот, мой отец довольно быстро исчез из списков». Мэри-Энн посмотрела на Хелен: «Я же говорила тебе. Он совершенно нормальный парень» –
Почувствовав твердую почву под ногами – можно сказать, взяв быка за рога, – с помощью сентиментальных списков, я сделал второе признание: я намеревался написать книгу о жизни, которую я вел в своей родной стране до отъезда в Америку. Я сказал так, потому что это была правда и потому что я хотел произвести впечатление на Мэри-Энн. Настало время приступить к сбору
Мэри-Энн повернулась к Хелен: «Я не верю этому человеку. Не знаю, правду ли он говорит. Разве он похож на писателя?» Я поспешил ответить: «Я не сказал, что я писатель. Я же вам уже рассказывал: я работаю управляющим на ранчо моего дяди… – Я замолчал. В голове у меня возникла другая мысль. – Но на самом деле я аккордеонист, как и мой отец».
Как пелось в одной карибской песенке из
Мэри-Энн встала из-за стола. «Если хочешь отказаться от своих слов, у тебя еще есть время», – сказала она. Она направлялась к человеку в красном жилете. «Ты не должна сомневаться во мне», – ответил я. Но когда я осознал происходящее, я уже сидел на табурете Луиджи – он произнес это имя, когда пожимал мне руку, – с аккордеоном, старым, но очень хорошо сохранившимся «Гуэррини», на коленях. «Мне хорошо известен этот инструмент. У меня был практически такой же», – сказал я Луиджи, тронув клавиши. Я мысленно перебрал все пьесы, которые обычно играл на танцах в Обабе, и наконец выбрал ту, что называется
Едва я закончил пьесу, Мэри-Энн и Хелен разразились аплодисментами, как и все остальные люди сидевшие за другими столиками, а Луиджи вновь восторженно пожал мне руку. Я же тем не менее почувствовал себя плохо. Я был в ярости, я ненавидел себя за то, что нарушил обещание, которое дал самому себе в Стоунхэме, никогда больше не играть на аккордеоне – и прежде всего не играть именно эту пьесу:
Мэри-Энн заметила перемену в моем настроении. «Не беспокойся. Ты не так уж плохо играл», – пошутила она. «Мне следовало выбрать другую мелодию», – сказал я. «Почему?» – спросила она. Подошел официант с блюдами, которые мы заказали, и я воспользовался паузой, чтобы обдумать ответ. Был неподходящий момент рассказывать историю Лубиса, я не хотел возвращаться в прошлое и говорить: «Эта мелодия,
Я обратился к Хелен. «Твой отец должен быть доволен, – сказал я. – Ты здесь, приехала в Сан-Франциско, чтобы быть рядом с ним. Прошли годы, а твоя любовь к нему неизменна. Сколько людей могли бы сказать то же самое? Пять процентов? Десять процентов?» Мэри-Энн слушала меня, держа стакан около носа.