-- Вывих, да такой, что не токмо слезть тебе надо будет, а навсегда, почитай, распроститься с твоим добрым конем.
Юноша тотчас также спешился и к горю своему должен был убедиться в справедливости слов запорожца.
-- Что же нам теперь делать с ним, Данило? -- уцавшим голосом спросил он, гладя бедного коня по роскошной гриве.
-- Да взять пистоль и пристрелить. Что уж больше?
-- Ни за что! -- вскричал молодой владелец аргамака, и на глазах у него навернулись слезы. -- Может, он еще оправится...
-- Не надейся, княже. Никакой знахарь такого вывиха не вправит. Коли у самого тебя рука на любимца своего не подымается, то я его за тебя прикончу...
-- Нет, нет, Данило! Пускай живет себе на покое, доколь не помрет своею смертью.
-- Эх, Михайло Андреевич! Очень уж ты сердоболен. На кого же мы его здесь в степи оставим.
-- А не будет ли на пути у нас поселья какого? Сдать бы его на руки добрым людям...
-- И впрямь ведь! Есть хоть и не мирское поселье, так монастырь -- православный монастырь, Самарская пустынь, запорожский наш Иерусалим.
-- Чего же лучше! И недалече?
-- Да к ночи, почитай, шажком доплетемся. Там и заночуем. А теперь, княже, садись-ка на моего Буланку.
-- Садись сам, Данило: я тебя вдвое моложе...
-- Эвона! Ты -- господин, я -- слуга. Да я же всему причинен.
-- Ну, так давай хоть чередоваться.
-- Оце добре; там ужо увидим. А теперь-то, Михайло Андреич, садись, пожалуй, уважь меня.
Князю Михайле пришлось "уважить" пожилого слугу. Данило же вырвал перо из ястребиного крыла и прицепил себе его на шапку, после чего запалил "люльку-носогрейку" и взял за повод инвалида-аргамака.
-- Гайда!
Глава вторая
КОЕ-ЧТО О ЗАПОРОЖСКОЙ СВЯТЫНЕ И О КОШЕВОМ АТАМАНЕ САМОЙЛЕ КОШКЕ
-- Ты назвал, Данило, эту Самарскую пустынь "запорожским Иерусалимом", -- заговорил снова князь Михайло. -- Что же, там запорожцы грехи свои отмаливают?
-- Подлинно, что так. Обитель эта для каждого запорожца первая святыня. Знаешь ли ты, Михайло Андреевич, как она основалася?
-- Как?
-- А вот, слушай.
Пуская из своей носогрейки дымные кольца, словоохотливый запорожец стал рассказывать историю Самарской обители, уснащая свой рассказ не всегда уместными прибаутками; но и сквозь них слышалось искреннее благоговение, которое внушала ему, как всем запорожцам, их "первая святыня".