— Гм, так… Да примет ли его еще родитель? Никого, вишь, до себя не пускает. Потерпи малость: ужо, как меня сменят, так сам вас до пана писаря сведу.
Сумерки на Малой Руси наступают, как известно, тотчас по закате солнца. Когда Чемодура сменил другой караульный, совсем почти стемнело. Но по мерцавшим из окон огням можно было судить об общем расположении куреней вокруг сечевой площади. Кошевой курень, вместе с сечевой церковью, стоял отдельно за каменной оградой во внутреннем «коше»[2].
В этом курене в отличие от остальных была отведена особая большая камера для войсковой канцелярии, куда Чемодур теперь и ввел Курбского с его двумя спутниками.
Войсковая «старшина» (старшее начальство запорожского войска) состояла из четырех лиц: кошевого атамана — главы и официального представителя войска; войскового судьи, ведавшего всеми гражданскими и уголовными делами, войсковым скарбом и «арматою» (артиллерией) и командовавшего в Сечи в отсутствие кошевого; войскового писаря — генерального секретаря и войскового есаула — обер-полицеймейстера войска.
Несмотря на поздний час, канцелярия оказалась все-таки в полном сборе. Начальник ее, пан писарь Мандрыка, невысокого роста, худенький человек, с быстрыми, острыми глазами, заложив руки за спину, ходил взад и вперед между столами и диктовал что-то, — должно быть, какой-нибудь общий по войску приказ; а подначальная ему писарская команда взапуски скрипела перьями. Увидев входящих, он остановился посреди комнаты, на ходу оглядел их вопросительно, не отнимая рук от спины. Когда же тут он узнал от Курбского, что имеет перед собой уполномоченного московского царевича, то, в сознании, видно, своей власти, не подверженной случайностям выборов, с вежливым поклоном, но без всякого раболепства, попросил его садиться, а затем тотчас приступил к делу:
— У твоей милости есть и цидула к войску запорожскому.
— Есть универсал за царскою печатью, — отвечал Курбский и, выпоров кинжалом из подкладки своей собольей шапки зашитый там документ, подал его начальнику войсковой канцелярии.
Тот внимательно перечел документ дважды. Осмотрел печать и промолвил:
— Печать-то царская, но приложивший оную подписался в универсале не царем, а царевичем.
Курбский покраснел за своего царевича.
— Да будь он уже царем, так и не беспокоил бы теперь войска!
— Та-а-ак, — протянул писарь, складывая документ. — Ну. Дай ему Бог. — А то универсал в порядке. О царевиче Димитрие Ивановиче мы уже наслышаны от старосты истерского Михаилы Ратомского.
— Но посланец его не был выслушан?
— Нет: о ту пору кошевой атаман наш тяжко занемог. Твоей же милости более посчастливилось: на завтра назначены новые выборы войскового старшины.
— Но, может статься, их теперь даже и не потребуется.
— Это почему?
— А потому, вишь, — не утерпел тут вмешаться Данило, — что мы вот доставили сюда пану атаману любимого сыночка: как увидит, так, может, опомнится опять, оправится.
Мандрыка оглядел говорящего свысока через плечо и сухо заметил:
— Тебя-то, забубённая голова, отколе принесло?
— А я при князе… Да и сам по себе тоже хотел к вам опять гостем побывать.
— Гость гостю рознь: иного хоть брось, — процедил сквозь зубы пан писарь и перевел глаза на Гришука. — Так ты, стало, родной сын его вельможности пана атамана?
Гришук не выдержал его пронизывающего взора и, смутившись, пролепетал только:
— Родной…
— Знамо, родной! — подтвердил Данило. — Сам я панича на руках качал.
Гришук вскинул удивленный взгляд на зарапортовавшегося в своем усердии защитника. Взгляд этот не ускользнул от писаря.
— Ты, значит, и в дядьках у панича состоял? — спросил он.
— В дядьках, само собой…
— И чего ты путаешь, Данило? Для чего все это? — заметил Курбский. — Старика-дядьку его, изволишь видеть, мы дорогой утеряли, — обратился он к писарю и в немногих словах рассказал о первой встрече своей с Гришуком в Самарской пустыни и о том, что после того было.
— Твоей милости я верю, — сказал Мандрыка, на которого, как и на всякого другого, прямодушие молодого князя произвело неотразимое действие. — Но вот этому гусю лапчатому я вот столечко веры не дам!
Данило обиженно ударил себя кулаком в грудь.
— Да что я не запорожец, что ли, чтобы мне вовсе не верить! Не всякое же лыко в строку…
— То-то вот, что ты лыком шит. Ложь — на тараканьих ножках: того гляди, обломятся. А теперь, делать нечего, пойду спрошу пана атамана: угодно ли ему еще видеть сынка.
С этими словами Мандрыка повернулся к выходу. Гришук с умоляющим видом загородил ему дорогу.
— Чего тебе?
— Возьми меня с собой!
— Да, может, батька твой тебя и не признает.
— Признает, признает! Пусти меня к нему только одного…
— Поспеешь.
И пане писарь уже вышел вон.
— Владычица многомилостивая! — прошептал мальчик, у которого из побледневшего лица исчезла последняя кровинка.
Курбский сказал ему несколько одобрительных слов, но он, точно в оцепенении, не сводил глаз с двери.
И вот дверь опять растворилась. Еще с порога начальник канцелярии кликнул одного из своей команды, чтобы сбегал за пушкарем; затем схватил Гришука за ухо, да так больно, что бедняжка запищал.