Не подала руки. Только кивнула и пошла, но у дверей обернулась:
— Звони… — И, поколебавшись: — На той неделе в четверг у меня день рождения. Буду рада, если придешь.
— Спасибо.
— Приводи и свою приятельницу.
Выжидательно посмотрела на меня — что я скажу? — но я ничего не сказал, и она ушла, развевая свой голубой клеш. Я увидел ее мельком через витрину. В этой белой водолазке она была похожа на оперетного курсанта морского училища. Была очень красива, и вообще во всей ее фигуре было что-то театрально-законченное и чужое.
Что ж, тем лучше. А про ее день рождения я знал, что в следующий четверг. Эту дату я помню, ее мне не надо записывать на блокноте для рисования. Но, конечно, не пойду. С какой стати?
Вообще майские дни идут, как запрограммированные, каждый день в один и тот же час одно и то же, даже дождь, и тот ни на минуту не запаздывает и не приходит раньше. И я точно знаю, что скажет мама, если я приду вовремя и если задержусь у Зорки, и как будет подлизываться Пух, чуть уловит запах мерлузы, которою я ему беру в рыбном магазине за несколько стотинок, и как взглянет на меня отец, если случайно застанет дома. Я чувствую себя, как волчок — нажмешь несколько раз на ручку, и он застывает на месте, крутясь со страшной скоростью, вертится, поет и, кажется, никогда не остановится.
Только я — волчок, плохо центрованный. Не знаю, известно ли вам, что означает, когда центровано плохо. В таких случаях ритм начинает хромать, появляются вибрации, — если у вас есть слух, вы сразу сумеете это уловить и остановите его, потому что такие системы быстро снашиваются… Как бы там ни было, чувствовать себя расцентрованным неприятно.
Утешает, что и другие расцентрованы, как и я. На пример, Кирилл и его приятели. Сегодня к вечеру Кирилл неожиданно появился у нас и вытащил меня на улицу, прежде чем я успел как следует проснуться. Сказал, что зубрежка что-то не идет и хочет отложить два экзамена на осень. И вообще, если бы от него что-нибудь зависело, забросил бы он все эти глупости и пошел бы в какое-нибудь спортивное общество, в волейбольную команду. Я спросил, что случилось. Он сказал, что ничего не случилось, но что ему надоело так жить и слушать советы разных умников, как надо поступать.
— Не обижайся, — сказал я. — И мое положение не лучше. Даже сестра заботится о моем будущем и дает советы. Из самой Польши.
Он усмехнулся, пригладил бакенбарды и предложил пойти в кафе у театра.
— Опять туда?
— А куда еще? Все наши только туда и ходят, ничего не поделаешь.
И мы потащились в кафе. Бакенбарды совсем не идут Кириллу, только портят его красивое лицо. Я ничего ему не сказал, чтобы не обидеть, но никак не люблю типов с бакенбардами. Наверное, они хотят выглядеть красивее, а получается что-то грубое, обезьянье в выражении лица и все кажется, что им хочется испугать кого-то, кого они сами боятся. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь. Каждый имеет право распоряжаться собой, как хочет…
Кирилл развивал передо мной идею о волейбольной команде:
— Неужели хуже, чем быть поэтом или учителишкой по литературе? Если попадешь в первоклассную команду, в национальную, скажем, так что? Зарплата — зарплатой, два три раза в год поездки за границу, и голову ломать не надо… А перестарком станешь — спортивный деятель. Или тренер, или судья, что-нибудь такое. По крайней мере, мир увидишь.
— Подожди, ты же в поэты собирался?
— Собирался… А если ничего не выйдет? Весь вопрос в том, как котироваться, дорогой мой. Я в этих делах не специалист.
— В каких делах?
Он только пожал плечами и умолк, а я опять подумал, что дело не в профессии, а в чем-то другом. Но в чем?
В кафе Кирилл совсем расстроился. Мы застали там Здравкова и Невяну. С ними сидел молодой человек с маленькой арабской бородкой, в которую мягко вливались тонкие усики. Его черные глаза смотрели прямо в глаза собеседника. В этом было что-то неприятное, приходилось неизвестно зачем выдерживать его взгляд. Под глазами у него были темные мешки, словно он явился из пивной, где провел целые сутки. И его одежда — короткий пиджак из плащевого материала — давно потеряла свежесть и создавала то же впечатление.
Из-за этого человека, не понял, кто он, только фамилию узнал — Даракчиев, потому что он произнес ее резко и ясно, — из-за него я проторчал в кафе два часа. Он подал мне руку, даже не привстав с места, по-свойски протянул два пальца Кириллу и вначале молчал и вообще вел себя так, будто сидел за столиком один. Выпил кофе, заказал вторую чашку, и в то же время ковырял ногти, чистил янтарный мундштук спичкой, крутил мизинцем в правом ухе, зевал, не прикрывая рта. Записал что-то на обратной стороне коробки с сигаретами и время от времени задумчиво вытягивал губы.
Я уже собирался уходить, потому что Кирилл, Невяна и Здравков начали бесконечный разговор о книгах и стихах, — можно ли согласиться, что Блок более велик, чем Есенин, и что сказал о поэзии Элиот, — когда этот самый Даракчиев пыхнул дымом через ноздри и произнес:
— Ну и что из этого?