— Да вот так! О, не знаешь ты, парень, как в прежние годы Никоныч писал! Меня, брат, с молодых лет по имени-отчеству величали за тонкую работу, да не кто-нибудь, а сам архиерей. Да у любого православного и нынче спроси, какой Никоныч художник был, всякий тебе скажет. — Очки у старика съехали на самый кончик носа, и белесые глаза сияли детским, простодушным восторгом. — Такие, брат, дела. А Петька-то-по́ляк и подъехал ко мне этаким бесом: Иван Никоныч да Иван Никоныч! Ну, а мне что — гляди, не жалко. Правда, поизголялся я над ним, был грех, был. Когда выпивши бывал, я уж любил покуражиться. Куда, говорю, ты своим лютеранским рылом в православную веру лезешь? Вот, говорю, отчего лики-то у тебя какие-то базарные получаются, а не духовные! До слез так-то парня доводил, до слез. Крестился, говорю, нынче, «Отче наш» читал? «Читал, Иван Никоныч, читал!» Ну, правду сказать, переимчивый он был, ловкий, все с лету схватывал. Да и куда пошлю, за водкой там или за табаком, живо бегал. За это я его уважал. — Никоныч опять открыл баночку, собрал щепотью табачную пыль, сунул в нос, прочихался и продолжал с веселой ухмылкой: — Вот однажды дело такое было — писал я для купца Николаева «Успение». Плату он хорошую положил, да и задатку дал изрядно. Хорошо у меня дело пошло, да запил я. А Николаеву как приспичило — подай да подай ему «Успение». Ну, а мне тоже шлея под хвост попала, понесло меня, христового, остановиться не могу. И вот Петька это сделал — дописал икону-то кое-как да снес ее Николаеву. Чего уж там у них вышло, каким он к купцу бесом подъехал, да только после того к нему в дом и зачастил, и зачастил. А через годик-то купеческую дочку, Варьку-то, и сосватал. Тут уж у него дела-то и пошли: и дом купил, и мастерскую свою завел, хозяином сделался, а ко мне уж и не ногой... Старик печально вздохнул, уронил голову на грудь и так посидел молча. От того воодушевления, с каким он начал рассказ свой, не было и следа.
— Вот я тебе и говорю, — тихо сказал он,— все они, хозяева, одним миром мазаны... — Он опять открыл баночку, поскреб в ней пальцами, но табаку не набиралось. — И табачок весь...
Степану стало жалко старика, но чем ободрить его, он не знал. Да и самому ему было отчего-то тоскливо и грустно, писать не хотелось, он отложил кисть и глядел в окно, забранное кованой решеткой — серые низкие тучи плыли по небу.
— Так правда, что ли, не оставил хозяин казны-то тебе? — спросил Никоныч.
Степан пошарил в кармане пиджака, нащупал свой полтинник и подал старику. С радостным восторгом схватил Никоныч монету и быстро выбежал из собора, точно боялся, что Степан передумает и отнимет деньги.
Весь этот день Степану не работалось. Он брал кисть, делал мазок-другой, подолгу смотрел на карандашный набросок, по которому надо было писать евангелиста Матфея, но вместо Матфея вставали перед глазами то Колонин и картины алатырской своей жизни, то Никоныч. И воображалось, каким тот был в молодости, как писал, как учил Ковалинского рисованию. И думалось: почему судьба так немилостиво обошлась с Колониным и Никонычем, а Ковалинский стал хозяином, берет крупные заказы и нанимает мастеров, заставляет их писать, и считается, что это все его работа?.. Но ясного ответа не приходило в голову.
К вечеру в собор неожиданно вошел настоятель, долго и мрачно глядел на готовые иконы, а потом подошел к Степану и, глядя куда-то сквозь стекло алтарного окна, сказал:
— Иди и подбери на улице своего товарища. Напился, как свинья.
Пришлось идти и подбирать бесчувственного старика. Степан притащил его в соборную сторожку и уложил на соломе.
Сам он спал в соборе, хотя ночи уже начинались холодные. Утром, когда он пришел в сторожку, чтобы позвать старика поесть, Никоныча уже не было там.
Ковалинский приехал дней через пять.
Никоныч не работал, пил, валялся в сторожке на соломе и снова пил, и Ковалинский, кажется, этому даже не удивился. Степан все это время работал один.
— Прогоню, сегодня же прогоню, чтоб духу твоего здесь не было! — ругал Ковалинский Никоныча.
Старик молчал.
Выговорившись, Петр Андреевич поуспокоился и принялся за работу. Вскоре приволокся в собор и Никоныч. Ковалинский, косо и зло поглядев на него, промолчал.
Руки у старика дрожали. Кисть вываливалась, сам он едва стоял на ногах. Наконец Никоныч слезно взмолился, упав перед хозяином на колени: «На шкалик!.. Не дай умереть!..»
— Никаких шкаликов до окончания работ ты от меня не получишь! — неприступно, жестко ответил ему Ковалинский.
Никоныч затряс бородкой. Глаза у него заблестели.
— Ты видишь, хозяин, я плачу и рыдаю...
— Плачь и рыдай на здоровье.
— Бездушный! — заорал вдруг визгливо старик. — Ты всегда был таким, нехристь!..
Ковалинский не моргнул и глазом, точно не слышал.
Но тут в собор ворвалась попова стряпуха.
— Ах, ты вот где! — закричала она, увидев в темном углу Никоныча. — Где деньги? Попросил у меня на час, а сам не несепть третий день! Выкладывай их сейчас зже!
Никоныч, жалкий и несчастный, стоял перед толстой стряпухой, как провинившийся мальчишка.