Я устал после долгого дня и, как только Ханка ушла, повалился на постель и, не раздеваясь, заснул. Через несколько часов я проснулся и вышел на балкон. Странно было находиться в какой-то стране за тысячу миль от моего нынешнего дома. В Америке близилась осень, а в Аргентине — весна. Пока я спал, прошел дождь, и улица Хунин сверкала. Старые дома стояли вдоль улицы; их витрины были забраны железными решетками. Мне были видны крыши и отчасти кирпичные стены зданий на прилегающих улицах. То тут, то там в окнах мерцал красноватый свет. Может быть, кто-нибудь болен? Или умер? В Варшаве, мальчиком, я часто слышал страшные истории о Буэнос-Айресе: какой-нибудь сутенер увлекает бедную девушку, сироту, в этот дурной город и пытается обольстить ее с помощью безделушек и обещаний, а если она не уступает, то с помощью тумаков, таская ее за волосы и втыкая ей в пальцы булавки. Наша соседка Бася часто рассказывала об этом моей сестре Хинде. Бася говорила: «Что может сделать такая девица? Ее увозят на корабле, посадив на цепь. Она уже лишилась невинности. Ее продают в бордель, и она должна делать то, что ей скажут. Рано или поздно в ее кровь попадает червячок, а с ним ей долго не прожить. Через семь лет бесчестья ее волосы и зубы выпадают, нос сгнивает, отваливается и — представление окончено. Поскольку она была скверной женщиной, ее хоронят за оградой». Я помню, как моя сестра спросила: «Живьем?»
Теперь Варшава уничтожена, а я сам очутился в Буэнос-Айресе, в том самом квартале, где, говорят, случались такие вот печальные истории. И Бася, и моя сестра Хинда были мертвы, а я был не маленьким мальчиком, а пожилым писателем, приехавшим в Аргентину распространять культуру.
Дождь шел весь следующий день. Возможно, по той же причине, по которой не хватало электричества, телефон тоже плохо работал. Какой-то человек говорит со мной на идише, и вдруг я слышу женский смех и пронзительный крик на испанском. Вечером пришла Ханка. Мы не могли выйти на улицу, и я заказал ужин в номер. Я спросил у Ханки, что она будет есть, и она ответила:
— Ничего.
— В каком смысле ничего?
— Чашку чая.
Я не послушал ее и заказал что-то мясное ей и что-то вегетарианское для себя. Я съел все, Ханка едва прикоснулась к еде на тарелке. Словно из тети Ентель, из нее так и сыпались истории.
— Все в доме знали, что он прячет еврейскую девушку. Жильцы, несомненно, знали. Арийский квартал кишел шмальцовниками — так называли тех, кто вымогал у евреев последние гроши, обещая защитить их, а потом доносил на них нацистам. У моего поляка — его звали Анджей — вовсе не было денег. В любой момент кто-нибудь мог известить гестапо, и нас бы всех расстреляли, меня, Анджея, Стасика, его сына, и Марию, его жену. Что я говорю? Расстрел считался легким наказанием. Они бы стали нас пытать. Все квартиранты могли заплатить жизнью за такое преступление. Я часто обращалась к нему: «Анджей, милый, ты и так довольно сделал. Я не хочу навлечь на вас всех беду». Но он говорил: «Не ходи, не ходи. Я не могу послать тебя на смерть. Может быть, все же Бог есть». Меня прятали в отгороженной нише без окна; они придвинули платяной шкаф к двери, чтобы скрыть вход. Они вынимали одну из досок в задней стенке шкафа и через это отверстие передавали мне еду и, простите, выносили за мной горшок. Когда я гасила свою лампочку, становилось темно как в могиле. Он приходил ко мне, и остальные двое — жена и сын — знали об этом. У Марии была какая-то женская болезнь. Их сын тоже был болен. Еще ребенком он заболел не то золотухой, не то зобом и не нуждался в женщине. Мне кажется, у него даже не росла борода. У него была единственная страсть — читать газеты. Он читал все варшавские газеты, не пропуская даже объявлений. Удовлетворял ли меня Анджей? Я не искала удовлетворения. Мне было приятно доставить ему облегчение. Я слишком много читала, и зрение мое ослабло. У меня начались такие запоры, что помогала только касторка. Да, я лежала в своей могиле. Но если ты лежишь в могиле достаточно долго, ты привыкаешь к ней и тебе уже не хочется с ней расставаться. Анджей дал мне пилюлю цианида. Его жена и сын тоже носили с собой такие пилюли. Все мы жили бок о бок со смертью, и я должна вам сказать, что в смерть можно влюбиться. А тот, кто полюбил смерть, ничего больше не полюбит. Когда пришло освобождение и мне сказали, чтобы я выходила, я не желала выходить. Я уперлась в притолоку, как бык, которого тащат на бойню.