Бывшая королевская усадьба Рюйи представляла собой одинокий, заброшенный дом, в котором не было ничего величественного. Он походил скорее на крестьянский двор.
Здесь было два жилых строения, разделенных небольшим двориком. За ними, посреди сада возвышалась круглая башня — единственное, что сохранилось от прежних укреплений усадьбы, обнесенной высокими толстыми стенами.
Одно из жилых строений располагалось чуть сзади, в результате чего образовался небольшой тупик, где могла бы спрятаться довольно многочисленная группа людей, оставшись незамеченной с дороги, хотя ограда в этом месте была разобрана.
Бертиль поместили в башню, устроив там на скорую руку довольно удобную спальню. Из комнаты был только один выход — через тяжелую, массивную дверь. Слабый свет проникал сюда из узкой бойницы.
В четверг утром, почти в тот самый момент, когда Пардальян подходил к тюрьме, дверь комнаты Бертиль распахнулась и туда вошла женщина. Это была Леонора Галигаи.
Остановившись перед девушкой, она долго смотрела на нее, не говоря ни единого слова. Постепенно лицо гостьи приняло выражение такой холодной жестокости, что Бертиль, невзирая на все свое мужество, содрогнулась. В глазах Леоноры она прочла смертный приговор и, отступив на шаг, невольно вжала голову в плечи.
Но тут же выпрямилась и, овладев собой, произнесла своим мелодичным голосом:
— Мадам, вчера вы спасли мою честь, и я готова была благословлять вас. Сегодня я вижу, что лишь сменила одну темницу на другую. Я догадываюсь, я чувствую, что меня держат здесь по вашему приказу… что я оказалась в вашей власти. В ваших глазах я только что прочла смертельную ненависть. За что вы ненавидите меня? Что я вам сделала? Кто вы?
Не торопясь с ответом, Леонора спокойно села в кресло и с великолепной непринужденностью сделала Бертиль знак садиться, а та глядела на нее с изумлением, словно перед ней вдруг явилась совершенно другая женщина.
Леонору и в самом деле трудно было узнать. На лице ее, еще мгновение назад страшном в своей злобе, появилось теперь выражение глубокой печали и покорности судьбе. С великолепно разыгранными искренностью и смущением, усталым и грустным, но одновременно мягким и вкрадчивым голосом она произнесла:
— Простите меня, мадемуазель, за дурные мысли. Видя вас столь юной и чистой, столь блистательно красивой… тогда как я уродлива, о, ужасающе уродлива и безобразна… Я не смогла сдержать чувство, очень похожее на ненависть.
Это было сказано с такой болью и мукой, что Бертиль была потрясена до глубины души.
Леонора же продолжала:
— Отчего проникло в меня это низкое чувство? Вы сейчас поймете, мадемуазель. Перед вами жена человека, который преследует вас своим грубым вожделением… перед вами супруга Кончини!
Бертиль, вздрогнув, инстинктивно отпрянула.
— О, успокойтесь, — промолвила Леонора с жалкой улыбкой, — у меня нет причин ненавидеть вас. Это не ваша вина, что вы так красивы и что Кончини воспылал к вам страстью. Я знаю, вы не любите его. Сердце ваше отдано другому, а вы, полагаю, из тех, кто отдает свое сердце раз и навсегда. Я не желаю вам зла… потому что знаю, что Кончини внушает вам только ужас.
И она повторила очень медленно, словно желая, чтобы Бертиль прониклась этими словами:
— Непреодолимый ужас! Такой ужас, что, выбирая между объятиями моего мужа и смертью, вы без колебаний…
— Смерть в сто раз лучше, мадам! — вскричала Бертиль, прерывая Леонору в порыве мятежного негодования.
Галигаи кивнула с тонкой, понимающей улыбкой на устах.
— Да, — прошептала она, будто бы разговаривая сама с собой, — я не ошиблась в этой благородной девушке! И к ней-то… пусть всего на мгновение… я ощутила злобу! Позволила восторжествовать скверному, подлому чувству!
— Умоляю вас, мадам, — великодушно сказала Бертиль, — забудьте об этом минутном заблуждении… в сущности, вполне естественном!
— Не только красива… но добра и великодушна! — с умилением прошептала Леонора.
И, справившись с волнением, заговорила вновь:
— Вы не любите Кончини, мадемуазель. А вот я… такая, какой вы меня видите… я люблю, любила и буду любить только его одного! Для меня Кончини — мое солнце, мой бог, моя жизнь! Он все для меня! За его улыбку я отдала бы душу дьяволу! Как и вы, я сочла бы смерть в сто раз предпочтительнее, нежели объятия другого! Но мой Кончини, мадемуазель… и это самое ужасное… мой Кончини не любит, никогда не любил и не полюбит меня!
О, в этот момент она не кривила душой, можно поклясться! Сердце ее обливалось кровью, а истерзанная душа стонала с такой искренностью, что потрясенная Бертиль пробормотала:
— Бедная женщина!
— Вы сострадаете мне, мадемуазель, и, в самом деле, нет никого, кто больше заслуживал бы жалости, чем я! Никакие страдания не сравнятся с муками, которые я терплю вот уже много лет. Нет худшей пытки, нежели любить… любить всеми силами души, всем существом своим того, кто вас не любит и не полюбит никогда!
— Зачем же отчаиваться? — мягко промолвила Бертиль. — Такая искренняя, такая беззаветная любовь, как ваша, мадам, в конце концов восторжествует.
Леонора с тоской покачала головой.