Лицо Дорион побледнело, как всегда, сначала вокруг губ, потом побелели и щеки. Неужели это ее отец, к которому она так привязана, ходит взад и вперед по комнате и так гадко бранится и ругается, он – величайший художник эпохи? Один раз ей уже пришлось выбирать между ним и Иосифом, и она выбрала мужа. Затем все уладилось, у нее были и муж и отец, и она так радовалась, что в доме, который ей подарил муж, с ней будет одновременно и лучшее произведение отца – трогательные и насмешливые «Упущенные возможности». И вот все кончилось дикой, грубой руганью. Но тут ничего не поможет, она тоже не в состоянии сдержать себя.
– Уходи, – вдруг прервала она его тонким, пронзительным голосом; лицо ее было теперь без кровинки, некрасивое, искаженное. – Уходи, – повторила она. – И пиши свою картину для кого хочешь, для императора или для римской черни.
Фабулл сидел, сжав рот, выкатив глаза, как десять лет назад, когда она впервые сказала ему о своей связи с евреем. И он опять молчал, как тогда. Ей очень хотелось, чтобы он сказал хоть одно слово, которое прозвучало бы как раскаяние или как извинение. Но он ничего не сказал, ничего не взял обратно. Фабулл просто сидел, может быть, чуть-чуть, совсем незаметно, он покачнулся. Его молчание кольцом ложилось вокруг нее и так сжимало, что все тело ломило. Но она тоже не взяла своих слов обратно, и когда он наконец поднялся, она не стала его удерживать. Он ушел, слегка пошатываясь, не такой прямой, как обычно.
Вот в каком состоянии была Дорион, когда Иосиф пришел к ней, чтобы сообщить о своих намерениях относительно Симона. Он выбирал пустые, безразличные слова. В глубине души он гордился своей идеей, и ему не приходило в голову, что у Дорион могут возникнуть серьезные возражения.
Пока он говорил, ее смугло-бледное лицо оставалось неподвижным. От своих друзей она знала о присутствии в Риме первой жены Иосифа: над провинциалкой посмеивались, – дескать, грех молодости, – Дорион сама посмеялась и скоро забыла об этой истории. Сейчас, пока Иосиф говорил, дело представилось ей в другом свете. Она все принесла в жертву Иосифу, а он принимал это как нечто вполне естественное и подвергал ее новым и новым унижениям. Теперь он пожелал приравнять этого ублюдка от провинциальной мещанки к ее Павлу, привести его к ней в дом. Неужели он так туп, что не понимает, чего от нее требует? Или, несмотря на все, его связывают с его первой женой более прочные нити? Ей рассказывали, что эта женщина – глупая, толстая еврейка, ничтожество; но кто знает, что приковывает к ней этого странного человека? Еврей остается евреем, еврея тянет к еврейке, как волка к волчице и кобеля к сучке. А она только вчера так горячо защищала его перед отцом, защищала зубами и ногтями; ради мужа выгнала от себя отца, единственного человека, которого она любит. И вот что он предлагает ей взамен отца, – своего байстрюка. Но она обуздала поднимавшиеся в ней злобу и горечь, не высказала ничего, она только заявила жестким, тонким голосом:
– Нет, я не согласна, чтобы ты приравнял этого мальчика к нашему Павлу.
Иосиф был обманут ее бесстрастным тоном. Вполне понятно, что не обойдется без некоторых пререканий, прежде чем она согласится. Поэтому он продолжал совершенно спокойно:
– Нашему Павлу? – возразил он. – Но в том-то и беда, что, к сожалению, Павел только
Дорион все еще притворялась равнодушной.
– Не я, – сказала она злобно, но сдержанно, – не даю тебе мальчика, он сам не дается тебе; и он прав, потому что он все-таки не еврей. Тебе это удалось, ты поднялся над своим презренным народом. Зачем моему сыну опять спускаться к твоим евреям? То, что он этого не хочет, – признак здорового инстинкта. Присмотрись к нему, поговори с ним: он не хочет. Попытайся, возьми его, если можешь.