И Воробьев, суровый Федор Воробьев, человек, не знавший колебаний и не прощавший их никому, погладил этого человека по плечу.
— Ты для нас партийный. — Он спросил айвазовца: — Как думаешь, что с нами будет дальше?
— Верней всего, конец.
— Должно быть, так… За молодежь обидно. Знаешь, мы с тобой здесь вроде… смертные комиссары. Молодых подбодрить надо, чтоб до последней минуты держались. Ты за ночь душевных слов найди, от сердца говорить с ними надо. Ведь им тяжелей, чем нам.
Он говорил мягко, убеждающе. Не узнать было в нем резкого человека, которого побаивались даже друзья. Так они посовещались втроем шепотом, эти люди, самые старшие в теплушке.
На другой день наблюдатель, приоткрыв люк, увидел старика, который возился у стрелки. Наблюдатель позвал его вполголоса:
— Дед, Питер взяли?
Старику очень хотелось рассказать, что час тому назад офицер злой, как сатана, отошел от прямого провода. Но у вагонов ходили вразвалку часовые. Старик опасливо поглядел часовому в спину и похлопал себя по шее. Наблюдатель кивнул головой в знак того, что понял. Старик поискал у себя в карманах, нашел только коробку спичек и бросил ее в люк.
Это был последний подарок пленным перед казнью — последний, такой дорого́й. Как долго горела каждая спичка! Можно было разглядеть товарищей и по крупинкам собрать и разделить махорку, забившуюся в углы кармана. С коробкой спичек, с махоркой, с закуркой, которую передавали на одну затяжку соседу, вагон сразу стал обжитым. Утренний свет, пробившийся сквозь узкую щель, восстанавливал время, а через коробку спичек, брошенную стариком, шла невидимая связь с Питером, с Устьевом, со своими.
— Дядя Федя, а дядя Федя, — шепотом звал Павел.
— Что тебе, Паша?
— Слово есть.
— Ползи ко мне.
Павел поместился рядом.
— Ой, дядя Федя, как трудно сказать!
— Все говори.
— Вот к Леньке девушка приходила прощаться.
— Видел.
— Ничего про меж них нет. Одни обещания. А у меня не то. Куда серьезнее. Ну, понимаешь?
— Понимаю, Паша.
— Ребенок будет.
— А кто она?
— Не наша она. Не устьевская. С Груздевки. Отец у нее, ну, кулачина.
— Эх, Паша, как же это у тебя?
— Ну, что поделаешь. На танцах познакомились. Провожал я ее, встречался. Да что говорить… А она хорошая, дядя Федя. Не в отца с матерью.
— Верю.
— Так заедят они ее.
— Не заедят. Не те времена, Паша. Как зовут-то ее?
— Лена.
— Уйдет Лена от них. Трудно ей будет, конечно. Но устоит. Вырастит ребенка вашего.
Воробьев утешал Павла, а сам думал о том, что Груздевка живет вся в старом. И выстоит ли, окруженная этим старым, подруга Павла? А Павел слушал доверчиво. Федор Степаныч убедил его.
— Ну, прости, дядя Федя, что я к тебе с этим. Ведь ты раненый.
— Ну что ты, что ты, Паша!
На четвертый день их убили. На маленькой, заброшенной станции, одной из последних на пути к Ямбургу, они увидели суматошное движение. Слышали, как офицер кричал вахмистру:
— За границу их всех везти, что ли! Действуй!
Вахмистр стоял перед ним хмурый и глядел исподлобья.
Пленных повели в сторону от станции. Их выстроили в один ряд. Офицер спросил резким голосом:
— Кто из вас идет к нам в армию? — И, обернувшись к вахмистру, повторил; — Действуй! — и ушел…
— Ты главный комиссар! — крикнул вахмистр Воробьеву. — С тебя начнем.
Вахмистр что-то медлит. Он жарко дышит Воробьеву в ухо и говорит порывисто:
— Скажи, как перед истинным. Царя вы, верно, в расход пустили? Или сховали? И только говорите, что разменяли? А то наши сомневаются.
— Скажи, чтоб не сомневались. — Воробьев спокойным шагом, таким же, как ходил он на работу и в комитет, идет по мокрой поляне к одинокой кривой сосне.
Вахмистр сделал тесаком на суку зарубку.
— Прощай! — закричали Павел и Леонид. — Прощай, дядя Федя!
— Прощай, товарищ! — закричали другие, незнакомые до плена люди.
— Прощайте, ребята!
Вокруг осенние поля и редкий лес. Ты живешь последнюю минуту. С петлей на шее ты слышишь, как Павел, Леонид, молодежь и твои ровесники поют гимн, который два года тому назад пел ты, путиловцы, обуховцы, устьевцы после речи Ленина, уходя на фронт. С петлей на шее ты видишь, как конвой набросился на смертников, а они все поют.
Сто, полтораста верст от кривой сосны до Питера. Но ты знаешь, как знал в темном вагоне смертников, что враги в Питер не войдут. Ты знаешь, что они не войдут ни в эту войну, ни в будущие войны. За тебя доскажут другие. Сегодня же крестьяне тайно отпилят этот сук с зарубками.
Через неделю сюда подойдут наши части.
Минуют годы, и в залах дворца в Ленинграде откроется музей памяти павших, славным знаменам, тяжелому счету борьбы и побед.
На стене зала укрепят сосновый сук с зарубками по числу смертей. Великие тысячи рабочих, крестьян, красноармейцев пройдут по этим залам. Пройдут твои друзья, молодые и старые устьевцы. И для всех станет памятью о мести, о неизбежной борьбе особая реликвия музея.
— Второй, подходи! — крикнул вахмистр, снова расправляя веревку.
Последними казнили Павла и Леонида.
— Гармонь ваша, будет наша, — приговаривал вахмистр. — Выходи, гармонист!
— Прощай, Павел!
Крепко, до боли, друзья обняли друг друга.