— Ох, не то говоришь, Ванько, не то… Чует мое сердце: не выбросил из головы Гришка ту свою затею. — Склонил на балалайку голову, тяжело вздохнул. — Чуяли мои уши, как приходил к нему плотник Аксенов и как они шептались, заговорщики… А чего, скажи, заявлялся сюда тот Аксенов? О чем, скажи, они шептались?
— Не печальтесь, дедусь, никто вашу землянку не тронет!
— А ты ее тоже не тронешь? — спросил дед Лука, подняв на Ивана слепые глаза. — Зачнешь перекраивать Журавли, и тогда моя хатына считай, погибла…
— Когда это еще будет, дедушка…
— Думаешь, не доживу?
— Нет, почему, доживете. — Иван поднял арбуз и, хлопнув по нему ладонью, подбросил, как мяч, и поймал. — Дедусь, хотите кавуна? Слышите, как гудит в руках? Не кавун, а сахар! Настенька с баштана привезла…
Иван положил арбуз деду на колени. Дед Лука оживился. Смотрел в окно слепыми глазами и ладонями обнимал гостинец внука, поглаживая скользкую кору и ощупывая пальцами его круглые бока.
— Э! Кавуниха! — сказал он. — И рябая… Ну, Ванько, бери нож!
«Какие-у-него, оказывается, чуткие пальцы, — думал Иван, доставая из кармана складной нож. — Даже узнал, какой масти арбуз… Удивительно!» Иван резал небольшие ломтики, а старик, наклонив голову, обложенную вокруг темени белым пушком, прислушивался, как под острием ножа корка издавала хруст. Ел дед Лука охотно, деснами старательно давил сладкую и сочную мякоть. Сок, как слезы, капал ему на расстегнутую на груди рубашку.
Вошла Галина, остановилась на пороге и сказала:
— Слышу разговор… Думаю, и с кем это наш дедусь беседует?
— Внук Иван гостинец принес. Попробуй. Галя, такой сладкий кавунчик. — Дед Лука вдруг поднялся и, с трудом разгибая сухую спину и шлепая о пол босыми ногами, прошел в угол, где стояла его палка. — Ванько! Зараз пойду к тебе и погляжу, что ты там такое натворил…
— И куда вам, дедусь, — сказала Галина. — Вы же хворые, дедушка!
Галина сокрушенно покачала головой, посмотрела на Ивана, и ее улыбающиеся глаза говорили: погляди, Ваня, на этого самонравного старика… То лежал хворый, а теперь захотелось ему идти к тебе… Ну, что поделаешь — его не отговоришь.
— А я, внучка, не хворый, — сказал дед Лука, держа в руках палку. — Силов у меня, верно, не было, а зараз кавуном подкрепился… Галя, подсоби мне приодеться… И куда запрятали мои черевики…
Ничто Ивана так не удивляло в этом старце, рядом с ним шагавшем с палкой, как его жизнелюбие и то внутреннее сопротивление своим недугам, которые жили в нем. Все знали, что дед Лука очень стар; что жить-то ему, чего греха таить, осталось мало; что здоровье его с каждым днем слабело, и только сам дед Лука ничего этого, казалось, не знал и не хотел знать. И особенно Ивана радовал тот непотухающий интерес деда к журавлинским делам, который постоянно жил в нем. Лет семьдесят он играл на балалайке и теперь беспокоился, как бы Иван Лукич не забыл в Москве купить струны; так, бывало, беспокоился он об этом еще в молодости, когда у овцевода Гаркушина бегал подпаском за отарой. Только заговори с ним об овцах и о чабанстве, как старик сразу преображался, молодел, охотно вспоминал., как чабановал, и, казалось, готов был снова взять ярлыгу и пойти за отарой. Радовало и удивляло, наконец, то, что старик, будучи нездоров и слепой, не только спросил, как идут дела у Ивана, а сам пожелал посмотреть дипломную работу внука, и шел к нему охотно и с таким желанием, точно хотел оказать будущему архитектору неоценимую помощь…
Еще больше Иван и удивился и обрадовался, когда увидел, с каким не то чтобы интересом, а со странной жадностью дед Лука брал чертежи в руки и, ничего не видя, слыша лишь непривычный для его уха шелест, старательно ощупывал бумагу. И оттого, что не мог понять, что было изображено на этой шелестящей бумаге, лицо его кривилось, как от боли. Когда же его подвели к макету, лежавшему на столе посреди комнаты, произошло совсем неожиданное: дед Лука заулыбался, глаза загорелись тем блеском, который вызывает лишь нежданная радость. Старик считал, что бугорки, попавшие ему под ладони, внук наклеил на бумагу лишь затем, чтобы новые Журавли можно было распознать и без глаз. Пальцы его забегали по макету, и в эту минуту дед Лука со своей белой приподнятой головой был похож на старого пианиста, соскучившегося по инструменту: чуткие пальцы бегали по бугоркам, как по клавишам… И как знать, может быть, оттого-то и загорелись необычным огнем его слепые глаза, что те звуки, которых не мог услышать Иван, были слышны ему и волновали его душу.
Не отрывая рук и боясь, как бы макет вдруг не исчез, дед Лука спрашивал:
— Ванько, а это что?
— Жилые дома, — пояснял Иван. — Не землянки, а двухэтажные.
— А тут что?
— Это, дедусь, главная улица…
— А этот гвоздик?
— Водонапорная башня.
— А это?
— Парк… Здесь берег Егорлыка.
— А тут что?
— Котельная… Сказать, общая для всех Журавлей печь.
— Добре, добре, Ваня… А для старых людей есть домишко?
— Вот тут, чуть правее. — Иван помог старику нащупать дом для престарелых. — Тоже двухэтажный. На тридцать две комнаты.
— Это хорошо… Старых людей забывать грешно.