— Когда? Приходи сегодня… вечером…
Иван помолчал, думал, что Ксения повернется и уйдет, а она стояла и, точно не веря ушам своим, с мольбой смотрела на него. Ему стало жалко ее, и он, оглянувшись и не увидев никого поблизости, сказал:
— Когда стемнеет, Настенька пойдет к матери…
Она взглядом поблагодарила его, понимающе улыбнулась и промолчала. Да что тут можно сказать, когда и без слов все понятно! «Когда стемнеет, Настенька пойдет к матери…» Как это хорошо! Ей и самой казалось, что лучше всего навестить Ивана именно в тот час, когда дома он останется один. Так будет удобнее и попросить совета, как ей жить дальше, и попрощаться с ним… И когда Иван, глядя ей в глаза и читая ее мысли, сам сказал об этом, она так обрадовалась, что не могла вымолвить ни слова. Рывком, быстро кивнула головой, завиток волос упал на глаз, и она ушла, ласковая и красивая. Не оглядываясь, но спиной чувствуя, что Иван смотрит на нее, Ксения на ходу подтягивала и поправляла поясок и как бы говорила: да ты погляди, Ваня, как я стройна и какая у меня девичье-гибкая фигура.
Иван отвернулся. И чтобы ее идти следом за Ксенией и не видеть её, он зашагал в обратную сторону. И тут только вспомнил, что ему нужно побывать у Закамышных. Груня и Яков Матвеевич еще в прошлую субботу просили, чтобы он заглянул к ним один, без Настеньки.
— Надо нам посекретничать без дочки, — таинственно говорила Груня. — Настенька в житейских делах несурьезная, с ней ни о чем важном не поговоришь… Все смеется, все зубы скалит,
Яков Матвеевич рассудительно добавил:
— Скоро вы с Настенькой уедете. Потолкуем, как вам жить. То были вольные птицы, а теперь — жена и муж, всякие у вас семейные обязанности.
XXI
В доме Закамышных был тот беспорядок, который можно увидеть в каждом журавлинском доме только осенью, когда хозяева занимаются соленьями. И в сенцах и в комнате Иван заметил голубями белевшие капустные листья. Тут же были разбросаны огрызки кочерыжек, рассыпана крупная, как горох, соль. Рядом со столом, с мокрых досок которого мутными слезами стекал сок, стояла кадка ведер на восемь. Она была доверху набита розово-белой, мелко посеченной капустой, раскрашенной стручками красного перца и оранжевыми кусочками моркови. Капуста, выросшая в пойме Егорлыка, была так свежа и сочна, что сок ее переливался через край кадки.
Радуясь приходу Ивана, улыбаясь ему, как может улыбаться только теща любимому зятю, Груня застелила кадку мокрой чистой марлей, а Яков Матвеевич положил на эту марлю «груз». Это были деревянный круг и поверх него камень-известняк величиной с шапку. Когда «груз» уместился в кадке, буро-сизая, свежо пахнущая капустой жижа выплеснулась через верх. Груня по-хозяйски деловито сказала:
— Ваня, сынок, помоги своему тестю. — Кивнула на кадку. — Такая малюсенькая кадочка для двоих мужчин — пустяк! Яша, берите и несите!
Тесть и зять, как по команде, разом нагнулись и дружно подхватили обтянутые обручем мокрые снизу борта. Подняли легко и понесли. Как ни старались, осторожно переступая порог, нести кадку так, чтобы она не качалась и не наклонялась, и все-таки не смогли. Правда, двор прошли благополучно. Когда же начали спускаться в погребок, Иван подумал о Ксении (и надо же было именно в эту минуту думать о ней!). Ругая себя, за то, что сказал: «Когда стемнеет, Настенька пойдет к матери», — он споткнулся. Кадка покачнулась и чуть было не вырвалась из рук — удержалась чудом; зато сок выплеснулся с такой силой, что залил плечи и весь правый рукав еще нового Игванового пиджака. «Так тебе и надо! — сердито подумал Иван, прижимая к груди кадку и протискиваясь в погребок, из которого веяло сырой свежестью. — И принесла меня нелегкая, будто нарочно метил, чтоб носиться с этой штукой!.. Мог бы прийти и попозже, а то и завтра…»
Приседая, мужчины бережно поставили кадку на дощатый, скрипящий настильчик и вышли. Груня увидела, как Иван, выбравшись из погребка, снял залитый капустным соком пиджак и начал его отряхивать, крикнула:
— Ой, божечко! Ваня! И как же такое могло приключиться! Ах, беда какая!
— Груня, не охай и не ахай, а возьми одежину, просуши и поправь все утюжком, — сказал Яков Матвеевич, беря у Ивана пиджак и отдавая жене. — А мы, Ваня, пойдем в хату, отдохнем, покурим… Ты знаешь, Голощеков сегодня уехал за билетами, знать, в воскресенье проводы. Да, Ваня, быстро прошумели дни-денечки… Будто вчера заявился в Журавли…
И пока Груня занималась пиджаком, мужчины уселись в горнице и закурили. Яков Матвеевич, счищая толстым ногтем золу с папиросы, начал разговор о том, что вот и осень как-то незаметно подоспела, а там, глядишь, заявится зима; что с кормами для скота в «Гвардейце» в этом году хорошо — хватит силоса и сена до новых трав; что вчера он был в степи и любовался озимыми — до чего же красочные зеленя, «и художнику такие краски не под силу»; что вода в Егорлыке стала чистая и заметно убавилась. «По всему, Ваня, видно, Кубань обмелела…»