Он погружает лицо в подушки. Часы бьют! Не в силах далее сдерживаться, его светлость проглатывает оливку. Под звуки пленительной музыки дверь тихо растворяется, и нежнейшая из птиц предстает перед влюбленнейшим из людей. Но отчего на лице герцога отражается такой ужас?
— Horreur! — chien! — Baptiste! — l'oiseau! ah, bon Dieu! Cet oiseau modeste que tu es deshabille de ses plumes et que tu as servi sans papier! [42]
Надо ли говорить подробнее? Герцог умирает в пароксизме отвращения.— Ха! ха! ха! — произнес его светлость на третий день после своей кончины.
— Хи, хи! хи! — негромко откликнулся Дьявол, выпрямляясь с
— Вы, разумеется, шутите, — сказал де л'Омлет. — Я грешил — c'est vrai [43]
— но рассудите, дорогой сэр, не станете же вы приводить в исполнение столь варварские угрозы!—
— Раздеться? Ну, призна
— Кто я такой? Изволь. Я — Вельзевул, повелитель мух. Я только что вынул тебя из гроба розового дерева, отделанного слоновой костью. Ты был как-то странно надушен, а поименован согласно накладной. Тебя прислал Белиал, мой смотритель кладбищ. Вместо панталон, сшитых Бурдоном, на тебе пара отличных полотняных кальсон, а твой robe-de-chambre просто саван изрядных размеров.
— Сэр! — ответил герцог, — меня нельзя оскорблять безнаказанно. Сэр! Я не премину рассчитаться с вами за эту обиду. О своих намерениях я вас извещу, а пока, au геvoir [45]
— и герцог собирался уже откланяться его сатанинскому величеству, но один из придворных вернул его назад. Тут его светлость протер глаза, зевнул, пожал плечами и задумался. Убедившись, что все это происходит именно с ним, он бросил взгляд вокруг.Апартаменты были великолепны. Даже де л'Омлет признал их bien comme il faur. [46]
Они поражали не столько длиною и шириною, сколько высотою. Потолка не было — нет — вместо него клубилась плотная масса огненных облаков. При взгляде вверх у его светлости закружилась голова. Оттуда спускалась цепь из неведомого кроваво-красного металла; верхний конец ее, подобно городу Бостону, терялся parmi les nues. [47] К нижнему был подвешен большой светильник. Герцог узнал в нем рубин; но он изливал такой яркий и страшный свет, какому никогда не поклонялась Персия, какого не воображал себе гебр, и ни один мусульманин, когда, опьяненный опиумом, склонялся на ложе из маков, оборотясь спиною к цветам, а лицом к Аполлону. Герцог пробормотал проклятие, выражавшее явное одобрение.Углы зала закруглялись, образуя ниши. В трех из них помещались гигантские изваяния. Их красота была греческой, уродливость — египетской, их tout ensemble [48]
— чисто французским. Статуя, занимавшая четвертую нишу, была закрыта покрывалом; ее размеры были значительно— А картины! Киприда! Астарта! Ашторет! Их тысяча и все это — одно. И Рафаэль видел их! Да, Рафаэль побывал здесь; разве не он написал… и разве не тем погубил свою душу? Картины! Картины! О роскошь, о любовь! Кто, увидев эту запретную красоту, заметил бы изящные золотые рамы, сверкавшие, точно звезды, на стенах из гиацинта и порфира?
Но у герцога замирает сердце. Не подумайте, что он ошеломлен роскошью или одурманен сладострастным дыханием бесчисленных курильниц. C'est vrai que de toutes ces choses il a pense beaucoup — mais. [49]
Герцог де л'Омлет поражен ужасом; ибо сквозь единственное незавешенное окно он видит пламя самого страшного из всех огней!Le pauvre Duc! [50]
Ему кажется, что звуки, которые непрерывно проникают в зал через эти волшебные окна, превращающие их в сладостную музыку, — не что иное, как стоны и завывания казнимых грешников. А там? — Вон там, на той оттоманке? —