В логу, в затишке, Лукьянов остановился, поправил ружье, висевшее за спиной.
— Ну, Катя, считай, что мы у цели. До Окентия не больше двух верст. А ходишь ты хорошо. Даже не ожидал. Уморилась, нет? — Лукьянов вынул кисет, начал набивать трубку, которая всегда была при нем — про запас. В такой ветер не так-то легко завернуть цигарку, хотя он и предпочитал этот способ курения.
— А сколько же мы прошли, Степан Димитрич? — спросила Катя, вдруг почувствовав страшную усталость.
— До этого лога от села пять верст, я считаю. А по дороге, кружным путем, до Окентия от Лукьяновки пятнадцать верст.
— Так мы спрямили?! — удивилась Катя, про себя подумав: «Ну, на две-то версты у меня сил хватит, а вот если б пришлось идти дальше, опозорилась бы!»
Остановку Лукьянов не стал затягивать, курнул трубку, объяснил:
— Затемно надо в село мне вернуться. Пойдем дальше.
Катя с трудом двинула ногами. Они подламывались в коленях, дрожали икры. «Шагай, шагай, теперь уже недалеко!» — мысленно подбодрила себя Катя. Сил сразу как-то прибавилось, она заскользила вслед за Лукьяновым.
Здесь, в логу, был словно другой свет. Ветер свистел где-то над головой, и снежные вихри проносились по оголенным ребрам лога. Идти было легко, и Катя удивилась, когда Лукьянов, круто вывернув свои лыжи, сказал:
— Ну, вот он и Окентий Свободный. Стучать сейчас будем.
В двадцати шагах от себя в окружении молодых пихт, запорошенных снегом, Катя увидела избу с двумя окнами. Вокруг избы не было не только двора, но даже изгороди. Не было амбаров. Не облаяли пришельцев и собаки. Лес сумрачный, небо непроглядное, земля промерзшая, и ни единого живого звука…
Лукьянов кулаком забарабанил в окно. Переждал немножко и снова принялся стучать.
— Ишь ведь как заспался Окентий! Ни ответа, ни привета, — бормотал он, продолжая дубасить по раме.
— Эй, кто там?! Заходи, изба не закрыта, — послышался голос издали.
— Здорово, Окентий! Это я, Степан Лукьянов. Идем, Катя, очнулся наконец хозяин.
Лукьянов и Катя сняли лыжи, обогнули избу и остановились возле двери, не решаясь войти.
— Куда ж он девался? Не то в избу вернулся, не то куда-то ушел, — вслух рассуждал Лукьянов.
— Входи, Степан, входи. — Окентий на руках нес охапку дров от поленницы, белевшей между двух больших елей. Лукьянов посторонился, открыл дверь, пропустил хозяина вперед.
Когда Окентий зажег жировик, Катя осмотрела избу и самого Окентия. Изба была просторная, рубленная из круглых бревен. Кроме глинобитной печи, стола с лавкой, маленькой железной печки, вынесенной на самую середину избы, ничего здесь не было. Правда, по стенам избы, особенно в углах, висели метелки какой-то травы.
Видать, хозяин не жалел дров. Тянуло теплом и от большой печи, гудела и маленькая печка, постреливали еловые обрубки. Но всего этого Катины глаза коснулись мимолетно, потому что, дойдя до Окентия, остановились на нем.
Кате вспомнились слова Мамики: «Не то вероотступник, богохул, не то блаженный чудак…»
Это был щуплый старик с круглой лохматой головой, непричесанной, редкой бородкой, с морщинистым лицом и носом, выразительным до удивления. Поражала не величина носа, слишком крупного для такого худого, скорее даже испитого лица, а форма его. Начавшись между глаз высоким переносьем, он неожиданно растекался по щекам, становясь приплюснутым. А кончик был вздернут и будто бросал вызов всему окружающему миру. Стоило взглянуть на Окентия, как становилось ясно: этот человек необычный, задира, неуживчивый с другими. Но так ли это было на самом деле, Катя не знала. Окентий скинул полушубок, остался в длинной холщовой рубахе до коленей, в пимах, с напуском широких шаровар, — стал приглашать Лукьянова пройти. Катю он, казалось, не замечал.
— Ты чего это, Степан, в этакую сгинь по лесам шастаешь? — спросил Окентий негромким писклявым голоском. — Я мог бы и напугаться твоего стука. — Он потешно замотал головой, протяжно засмеялся, прищуренные юркие глазки его округлились, заблестели от огня светильника.
— Нужда, вишь, Окентий, прижала. Уж ты не обессудь, — сказал Лукьянов и быстро снял с себя свою суконную короткую тужурку, устраивая ее вместе с шапкой на длинный кляп, вбитый в стену.
— Из-за нее, что ль? — Окентий кивнул на Катю.
— Крючки прицепились, — кратко объяснил Лукьянов.
— Сымай одежу, дочь. Проходи вон на лавку, отдыхай, — обратился Окентий, впервые взглянув на Катю. Теперь старик говорил твердым, низким голосом, и Катя поняла, что ее новый знакомый умеет придавать своему голосу разные тона.
Катю пошатывало от усталости. Она устроила полушубок на тот же кляп, на котором висела тужурка Лукьянова, и с удовольствием опустилась на лавку, положив подрагивавшие руки на стол.
— Прошу тебя, Окентий, подмочь мне. Пусть подружка моей дочки переднюет у тебя, а послезавтра под вечерок выведи ее к выселку. И никому ни гугу. Крючки прицепились, — повторил Лукьянов слова, раз уже сказанные.
— Вот уж кого гром бы разбил! — воскликнул Окентий твердо и заверещал пискливым голоском: — А хоть и больше пусть поживет, пить-есть найду чего… И ка дорогу к выселку выведу. Чего же не вывести…