— Взял я камень на стан. Принес его сюда, в избушку. Запрятал. Не было у меня в тот год с собой никакого струмента. Да к тому же был я тут не один — с артелью. Думал: займусь камнем, подымут меня на смех. «Смотрите, дескать, Степаха-то Лукьянов чего удумал? Дробь из камней решил делать! Гляди, как бы из дерьма пули не начал катать!» Ну и понеслось бы! Народ у нас, Иван Иваныч, остроязыкий, беспощадный к чудакам… Я-то бы сам вынес любую кличку, а все ж таки — дети у меня. Разве им приятно, если родителю какое-нибудь издевательское имечко не за понюх табаку прилепят? Стало быть, не тронул я в тот год камень. А в село тоже не принес. Выходили по зимнику, поклажи и так набирается до макушки. Идешь, а тебя мешок за плечами водит из стороны в сторону. На следующий год оказался я на стане один. Артель поднималась на лодке, а я шел по тропе — прямиком. Пока они в пути, решил я с камнем заняться. Ковш и эти щипцы были со мной. Перво-наперво заготовил дров. Из всех деревьев жарче всего горят лиственница и береза. Ну, березы тут дополна, а вот лиственницы — не скажу. Однако нашел и лиственницу. Сухая, крепкая, смолью покрылась. А самое главное — поблизости от избы. Поначалу углей нажег. Потом обложил кострище кирпичами из глины. Ее тут по берегам видимо-невидимо. Ну, раскочегарил костер, так что стоять близко нету мочи, положил этот камень в ковшик и на огонь, на самые уголья. Смотрю, покраснел ковшик, ручки дымятся, а камушек мой лежит себе как ни в чем не бывало. Тут я еще подгреб угольков поближе к ковшику. А ковшик стал уже не красный, не синий, а какой-то голубой-голубой и по краям весь прозрачный, как бутылочная стекляшка. Взглянул я на камушек и вижу — вроде меняться он стал. Почудилось мне, что и запашок появился какой-то совсем другой — не таежный. Жду-пожду, с места ковш не трогаю, а щипцы с пулевой формочкой придвинул поближе. Вижу — камень вроде вспузырился, лопнул, и покатились из него белесые капли. Тут подправил я ковшик, сделал на один край наклон побольше. Потекла белая струйка. Когда скопилось этой жидкости побольше, взял я ковш за рукоятку и вылил в щипцы. Отформовал пульку, взялся за другую, потом за третью. А камень хоть сжался, а все-таки не распадается. Нет, думаю, прибавлю-ка еще жару, заставлю тебя развалиться на мелкие части. Бился долго, а только ничего не достиг. Камень лежит целенький, и металл из него больше не выходит. Вытащил ковшик из огня. Пусть, думаю, остынет. Когда камень остыл, покрутил я его в руках, осмотрел и понял: силы у моего костра было маловато…
— Покажите, Степан Димитрич, этот камушек, — попросил Акимов, все еще не выпуская лукьяновскую пульку из своей руки.
— Не уберег, Иван Иваныч, — смущенно сказал Лукьянов.
— Ах, какая жалость! Как же вы так?
— А вот уж так. Ставил перемет. А стрежь на реке. Надо, думаю, грузило потяжельше сделать, иначе перемет снесет, запутает, потонет стяжка. Хватился, а поблизости никакой тяжести нету. Хоть плачь. Ну и решил поставить этот камень. Думаю — временно, потом заменю. Да ведь не зря говорят, что русский мужик силен задним умом. Запутал я камень в бечевку, запутал хорошо, не выскользнет из гнезда. И все бы ничего, а только заменить сразу не заменил. А бечева-то, язви ее, взяла да подгнила. К тому же, на беду, коряга на удочку села. Ну, начал выбирать, тяну стяжку, перебираю удочки, а тут эта коряга. И так и сяк. Зацепилась — и ни с места. Потянул сильнее. Оборвал уду. «Бог с ней, думаю, как бы камень не оборвать». Только так подумал — и готово! Раз! Коряга всплыла, а грузило оборвалось и пошло на дно. Обругал я сам себя за оплошность, а отступать не захотел. Съездил на стан, привез кошку — якорек такой с загнутыми гвоздями. Привязал на бечеву и давай кидать его на том самом месте, где стяжку вытягивал. Сто раз кинул, если не больше. Пробовал и по плесу шарить. И все зря. Отчаялся, взмок. Нет, что с возу упало, то пропало. Вот так, Иван Иваныч, было дело.
— Жалко, Степан Димитрич! А пульку эту не пожертвуете мне? Исключительно из-за научных целей прошу. Венедикт Петрович будет вам премного благодарен. Все, что вы рассказали, — факт примечательный.
— Берите, Иван Иваныч. Пожалуйста. Разве мне жалко?
— Спасибо вам. Если удачно доберусь до цели, то встречусь с дядюшкой непременно. Будет расспрос вести. Вот я ему и выложу на стол вашу находку, Степан Димитрич.
— Ах, какой человек! Вот возьмите же: благородный, образованный, а какое обхождение с нами, людьми простого звания? Как подумаю о своей жизни, Иван Иваныч, вспомню все прожитое, лучше той поры, когда с Венедиктом Петровичем по рекам ходил, не припоминаю. Да, была пора! Почтение ему от всех нас, мужиков, передавайте. Может быть, и не забыл еще. Ну и скажите попутно, что многих война унесла, будь она трижды проклята…
Голос Лукьянова дрогнул, он замолчал, опустил голову.
— Все исполню, Степан Димитрич. Не беспокойтесь. Если, конечно, суждено мне дойти до цели.
— Бог милостив, Иван Иваныч. Дойдете.
— Бог-то милостив, Степан Димитрич, да жандармы сильно уж недреманые стали.