Гхемф и я вели долгие разговоры, пока он трудился над моим шестом. Мне приходилось ложиться на пол или прислоняться к стене, в зависимости от того, какую сторону Эйлса обрабатывал. Дело шло медленно: шест изготовили из очень твердого дерева. Когти на ногах гхемфа были крепкими и острыми, но для подобной работы они мало годились. К тому же когда древесина и расщеплялась, отодрать удавалось только совсем маленькие щепочки. Бог знает что это было за дерево, но, на наш взгляд, хуже быть не могло.
Пока Эйлса работал, мы беседовали, и случалось, что при этом я даже радовалась темноте: благодаря ей меня не так смущали наши физические различия.
Я не видела ни уродливого плоского лица, ни серой кожи, ни отсутствия волос; в темноте даже гхемф казался человеком. И в темноте даже полукровка могла держаться с достоинством. Пока мы оставались пленниками в этом аду, казалось важным думать о нашем сходстве, а не о различиях.
Я запомнила свой первый вопрос: я поинтересовалась, какого Эйлса пола.
Вопрос вызвал смех. Гхемф перестал на минуту трудиться над шестом и ответил:
— Именно сейчас? Я в переходном периоде — ни то, ни другое. Мы все рождаемся самками, Блейз. Затем, достигнув примерно тридцатилетнего возраста, мы начинаем меняться и к сорока годам становимся самцами. Конечно, мы придаем гораздо меньше значения, чем вы, различиям между полами. Молодые гхемфы могут вынашивать и кормить детей, старшие становятся отцами. С возрастом мы делаемся более умелыми работниками, но в остальном ни в занятиях, ни в образе жизни между самками и самцами различий нет. Может быть, будет лучше, если ты станешь думать обо мне как о существе женского пола. Пройдет еще несколько лет, прежде чем я смогу назвать себя самцом.
Хорошо, что Эйлса не могла видеть моего лица. Стараясь говорить как можно равнодушнее, я наконец сказала:
— Все это нам неизвестно.
— Конечно. Мы стараемся по возможности скрывать различия между гхемфами и людьми и обыкновенно не обсуждаем подобные вещи — это считается неблагоразумным.
— Почему? И почему ты теперь открыла все это мне?
Сначала мне показалось, что Эйлса не ответит, но после некоторого размышления она сказала:
— Ну, во-первых, не думаю, чтобы ты сообщила новость кому-либо за пределами этой темницы, если я тебя о том попрошу, — а я прошу. Кроме того, может быть, несчастье, которое сейчас обрушилось на нас, позволяет нарушить обычай.
И еще: мне хочется, чтобы ты — именно ты — побольше узнала о нас. Ты была первым человеком, заговорившим со мной, как… как с равной. Тебе что-то было от меня нужно, но ты с уважением отнеслась к моему отказу; ты даже не рассердилась. Ты и представить себе не можешь, какой приятной неожиданностью это для меня оказалось.
Я почувствовала себя очень виноватой, вспомнив, с какой неприязнью относилась к гхемфам. И еще я подумала о том, каково же им приходится в жизни, если обыкновенная вежливость со стороны человека оказывается таким памятным событием.
Эйлса вздохнула:
— Болтливость не в натуре гхемфов. Даже сейчас говорить обо всем этом мне затруднительно, хотя темнота и помогает. Понимаешь, мы, гхемфы, даже друг с другом разговариваем мало. Нам нет в этом нужды — мы и без слов знаем все, что нужно. Если мать, проходя мимо, коснется своего ребенка, ребенок поймет, что мать его любит. Если кто-нибудь мне что-то дает, я просто благодарно киваю. Движение головы или жест руки значат у нас гораздо больше, чем у людей. Слова мы бережем для самых торжественных моментов.
Кроме того, наша жизнь настолько упорядочена, что очень немногое требует обсуждения. Мы не любим перемен и ненавидим неопределенность. Мы стараемся жить так же, как жили многие столетия; для нас это… необходимо. Нас так мало, а людей так много, и они так нас презирают! Чтобы выжить, мы должны быть абсолютно предсказуемыми. Мы никогда не должны казаться вам, людям, угрозой. Поэтому мы не меняемся, остаемся услужливыми и кроткими. Однако мы не должны никогда оказываться и бесполезными, потому что и это грозило бы нашей расе исчезновением. Вот мы и занимаемся татуировкой знаков гражданства. Мы решительно отказываемся открыть кому-либо секрет нашего искусства, чтобы не оказаться ненужными, и ни разу не нарушили закона ради кого бы то ни было. — Звук, который издала Эйлса, должно быть, у гхемфов обозначал смех. — И этот мой рассказ, несомненно, самая длинная речь, какую я только произносила в жизни.
Я обдумала сказанное Эйлсой, и чем больше я думала, тем большее потрясение испытывала. Я никогда раньше не обращала особого внимания на гхемфов — только злилась на них за несгибаемую верность закону. Теперь же мне открылась вся трагичность их существования — постоянная неуверенность в будущем, понимание того, что мы, люди, в любой момент можем их истребить, — и что мы достаточно глупы и жестоки, чтобы именно так и поступить, стоит нам счесть себя задетыми.
Я постаралась ответить Эйлсе как можно вежливее.