Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него заключена поэзия. Возможно, это просто мальчишество, остатки детства. А почему бы и нет? Неужели же надо походить на мсье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдается свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Как им скажешь, что смотришь на них немного свысока, потому что сам принадлежишь к высшей расе вольных кочевников, потому что тебя окружает иллюзорный мир и ты торгуешь снами, выставляя на витрине крючки, искусственных мух или разноцветные блесны — все то, что так метко называется наживкой. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть работа. Но это уже не просто ремесло. В этом есть что-то от живописи и литературы… Как бы получше объяснить? Рыбалка — своего рода избавление. Но вот от чего? В этом-то все и дело.
…Равинель вздрагивает. Половина девятого. Почти целый час он перебирал недавние воспоминания.
— Официант!.. Коньяку…
А что было потом, после кафе? Он зашел к Ле Флему, близ моста Пирмиль. Ле Флем заказал ему три садка для уток. Поговорили с одним парикмахером, каждый понедельник бравшим огромных щук в Пеллерене, о голавле, о ловле на мух. Парикмахер не верил в искусственных мух. Чтобы его переубедить, Равинелю пришлось сделать для него «хичкок» из пера куропатки. Искусственные мухи получались у него как ни у кого во Франции, а может, и во всей Европе. У него своя манера держать приманку левой рукой. А главное — он умеет так ловко закрутить перо в виде грудки, что виден каждый волосок, и узелок затягивает по-особенному. Отлакировать — это любой сумеет. А вот растрепать тонкие волоски, приладить на место усики, придать приманке вид живой мухи, умело подобрать краски — тут уже требуется подлинное искусство. Муха трепещет, дрожит на ладони. Дунешь — и взлетит. Иллюзия полная. Недаром, когда держишь на ладони эту мохнатую муху, становится как-то не по себе. Так и хочется ее прихлопнуть.
— Вот это да! — восхищается парикмахер.
Ле Флем взмахивает рукой, как бы закидывая удочку, и воображаемый бамбук выгибается дугой. Его рука подрагивает от напряжения, будто рыба трепыхается на крючке, стремительно рассекая водные толщи.
— Вы хлопаете голавля вот так… и готово дело!
Левая рука Ле Флема ловко подставляет воображаемый сачок под укрощенную рыбу.
Симпатичный он парень, этот Ле Флем.
Прошло еще несколько часов. К вечеру — кино. Другое кино. Потом новая гостиница, на сей раз очень тихая. Мирей все время здесь, рядом с ним… Но не та, что лежит в ванной, а Мирей в Ангиане. Живая Мирей, с которой он бы охотно поделился своими страхами. «Как бы ты поступила на моем месте, Мирей?» А ведь он еще любит ее или, вернее, робко начинает любить. Нелепо. Мерзко, как ни крути, и все-таки…
— Смотри-ка! Да это же… Равинель.
— Что?
Перед ним остановились двое — Кадиу и какой-то незнакомец в спортивной куртке. Высокий, сухопарый, он внимательно всматривался в глаза Равинеля, словно…
— Знакомься, Ларминжа, — расплывается в улыбке Кадиу.
Ларминжа! Равинель знавал Ларминжа — мальчонку в черной блузе, который решал ему задачки. Они оглядывают друг друга.
Ларминжа протягивает руку первый:
— Фернан! Какая приятная неожиданность… Прошло небось добрых лет двадцать пять, а?
Кадиу хлопает в ладоши:
— Три коньяка!
И все-таки наступает легкая заминка. Неужели этот детина с холодными глазами и крючковатым носом — Ларминжа?
— Ты теперь где? — спрашивает Равинель.
— Я архитектор… А ты?
— О-о! Я коммивояжер.
Это сообщение сразу устанавливает между ними дистанцию. Ларминжа сдержанно говорит Кадиу:
— Мы вместе учились в лицее в Бресте. Вроде бы даже вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько лет, сколько зим!
Согревая в руке рюмку с коньяком, он снова обращается к Равинелю:
— А как родители?
— Умерли.
Вздохнув, Ларминжа объясняет Кадиу:
— Его отец преподавал в лицее. Так и вижу его с зонтом и с портфелем. Он не часто улыбался.