Мы вышли в три часа ночи, чтобы увидеть со Святой горы восход солнца. Шли с фонариками. Я не была уверена, что дойду.
— Дойдете, куда вы денетесь, — сказал Вася.
Подъем был крутой, мы шли по промоинам (сухая листва, валежник) между высокими дубами. Через час я сказала:
— Идите, оставьте меня, я вас тут подожду.
— Как же мы вас оставим? — сказал Вася. — Вас кабаны съедят. Нет, мы вас не оставим, пошли, дойдете, не беспокойтесь.
После лесистой части горы началась скалистая. Мы слышали лай собак.
— Надо же, — сказала Галя, — собаки внизу лают перед рассветом.
— Что вы, — сказал Вася, — собак отсюда не слышно. Это косули, они нас заметили и переговариваются друг с другом, сигналы подают.
Там, наверху, на горе, была древняя могила, считалось, что могила святого; по одной из легенд, похоронен в ней был Асклепий, Эскулап, великий врач древности. Все народы, жившие здесь, считали могилу священным, целительным, чудотворным местом. Татары приводили сюда на ночь больных и стариков, чтобы те исцелились. Наши метеонаблюдатели, размещавшиеся до недавнего времени на этой самой высокой точке Карадага, говорили о мощной магнитной аномалии на вершине Святой горы.
Мы дождались восхода солнца и стали спускаться по осыпям камней, по крутизне, и, обернувшись у подножия горы, я себе не поверила: да неужели я сумела туда подняться и спуститься оттуда, оставив на склоне прежнюю усталость и нездоровье?
Я вспомнила рассказ подруги, пропавшую черно-бронзовую статую дочурки мифического врача с начищенными до золота очередными выпускниками-курсантами грудями и кончиком носа, улыбнулась и через полминуты, улыбаясь, не узнала и присутственного места своего: институт, некогда именовавшиймя Мариинским приютом, бывшим на памяти моей розово-красным, подобно многим петербургским зданиям Петербурга девятнадцатого века (мне, когда я была его сотрудницей, напоминал он по цвету то дворец Белосельских-Белозерских, то Инженерный замок), выцвел, стал белесо-розовым или полинявшим желтым, обесцветился начисто, то ли его давно не ремонтировали, то ли загрунтовали, а красить раздумали. Только мелькнувший на мгновение в окне маршрутки кирпичный домик без-окон-без-дверей во дворе за деревьями был темно-ал, как прежде.
Уже отмаячил в створе проспекта Сампсониевский собор, наш малый автобус выбрался на набережную, а у меня все плескалось на глазном дне изображение дома, бывшего для меня, да и для многих, пропастью, перевалом, метафорой тех самых “многих знаний”, порождающих “многая печали”.
Пробке на набережной, казалось, не будет конца, волнение, подавляемая спешка, сознание личной незадачливости и невезучести томили меня, я достала купленную на вокзале книгу, в которой ожидало меня послание в виде фотографии резного ящичка-часовенки неопределимого масштаба. На обороте карандашом было написано: “Табернакль”.
Глава вторая
Жаба подколодная. — Появление Орлова. — “Сделайте эскизы”. — Дизайнер падает в обморок. — Безрукие, однорукие, “электрики” и “транспортники”. — “Отчего рождаются такие дети?” — Петя, Паша, Хасан и Жанбырбай.
К вечеру, когда схлынули, готовясь ко сну, дневные заботы, набрала я номер Германа Орлова, но никто не брал трубку, должно быть, съехали за город до осени в свою любимую дальнюю избушку, где под крыльцом жила-была подколодная жаба, познакомившая их год назад со своим жабенком; жабу Орловы поили молоком, она признавала их и дите вывела на показ не без гордости.
К моменту появления в рыже-алом институте Орлова я провела там года полтора.
— Я ваш новый дизайнер.
Он стоял на пороге, высокий, лохматый, большерукий, с широко открытыми удивленными глазами.
— Прошу любить и жаловать, — сказал начальник группы, выходя в ослепительно-белом халате из своего закутка за шкафом; в руках держал он гламурную розовую пластмассовую женскую кисть, на которую натягивал кружевную ажурную женскую перчаточку, — это Герман Иванович Орлов, его из Мухинского к нам распределили. Вашего полку прибыло, Наталья Васильевна.
— Нашего прибыло, — отвечала я, — он ведь Орлов, а я Сорокина.
— Ну и флиген зи, битте, — сказала, улыбаясь, Прекрасная Фламандка, появляясь из соседней комнатушки.
— Насколько вы лучше, Евгения Петровна, когда улыбаетесь, чем когда ворчите. Заберите новенького, покажите ему все, пусть ознакомится.
— Пойдемте, — молвила Фламандка, — сначала проведу вас по институту, потом сходим через двор в клинику.
Он послушно пошел за нею, точно овечка, а когда вернулись они через полчаса, лица на нем не было.
— Ознакомились? — спросил начальник группы.
На сей раз доставал он из формы розовый женский указательный палец правой руки.
— Какие тут больные дети…— пробормотал Орлов. — И сколько их… Я не знал, куда меня распределили. Я такого не видел никогда.
Через неделю директор велел ему посмотреть операцию.