— Правда! — вскричал один из новоприбывших “железнодорожников”, обращаясь к “электрикам” Пете и Паше. — Мне так было тоскливо видеть, что моя рука валяется на насыпи отдельно от меня, что я стал звать ее, а потом отключился.
Гневливый правитель, чиновники, стражники, клеветники и палач сжалились над Иоанном Дамаскином, принесли ему руку. И вот он, приложив десницу (Князь так и сказал “десницу”, видимо, отличая ее от шуйцы) к обрубку плеча (и плечо он назвал плечом, в отличие от большинства людей, именующих этим словом надплечье), стал молиться об исцелении перед образом Богородицы.
Он так молился, что устал и уснул, а проснувшись, увидел, что рука его приросла, только красный шрам со следами запекшейся крови напоминает о казни.
— Да, — сказал “железнодорожник”, — уж мечом-то дамасской стали небось, как бритвой, рубанули, это не то что вагонными колесами оторвало…
Узнав о чуде, правитель догадался: на святого возвели напраслину — и извинился перед ним. А Иоанн Дамаскин одел Богородичную икону в серебряную ризу с драгоценными камнями, приложил к ней серебряную руку в память о чудесном исцелении, и стала та икона Божией Матери называться “Троеручица”.
По волне восторга и отпускаемым замечаниям было понятно: Троеручица заняла достойное место в еретически эклектичном пантеоне, воздвигшемся в воображении детей наряду с Хураканом, Сильвером, капитаном Катлем, Одноглазкой и Медведем Липовой Ногою.
“Вот как, — думала я, идя из клиники в научный особняк под непривычным для наших широт голубым небосводом, — рукою, возвращенной ему Богородицей, написал Иоанн Дамаскин свод молитвенных песнопений, по сей день звучащих в храмах всего мира…”
Лет через десять узнала я: перед тем, как их написать, постригся он в монахи, принял обет молчания, терпел суровейшее обращение от приставленного к нему, послушнику, духовного наставника, плел корзины, тащился за незнамо сколько пропыленных зноем Востока верст продавать их, неузнанный и неузнаваемый, в город, где некогда блистал проповедями, был богат и уважаем, а ныне влачился в рубище; он ночевал под многозвездным шатром восточных небес, знал голод и холод, и все ему с легкой руки Богородицы было легко.
Войдя в нашу художественную мастерскую, я услышала из второй комнаты негромкий смех; у входа на тумбочке лежали сумочка и ажурные черные кружевные перчатки, — стало быть, у Виталия Северьяновича сидела одна из его заказчиц.
Лещенковские заказчицы напоминали испанок. Может, из-за кружева перчаток (где только отыскивали они этот по тем временам великий раритет?! какие несуществующие
Заказчицы были женственны, улыбались, играли глазами, Лещенко улыбался им в ответ. Он частенько отступал от протезного канона, создавал индивидуальную съемную кукольную ручку, придавая ей сходство с оставшейся живою, то пухленькой, то худощавой. Он рисовал портреты от кончиков пальца до запястья, делал фото; на обороте надписано было имя заказчицы либо инициалы ее. Потом наставал момент лепки, формовки, отливки. Завороженная женщина глядела на ставшую произведением искусства несуществующую ручку свою, на ее сублимированный фантом, примеряющий черные кружева житейского маскарада. Тем, у которых не хватало пальца или нескольких пальцев, он лепил и формовал летние съемные, аккуратно надеваемые на обрубочки бывших либо несуществовавших. Далее снова наставала очередь черных кружев, гляжу, как безумный, на черную шаль, и хладную душу терзает печаль. Глаза улыбающейся заказчицы наливались слезами, когда глядела она на дополненную и наряженную ручку свою.
Некоторые кисти, особо удавшиеся, хранил он на третьей полке шкафа. А неведомым миру шедевром считал он — и не без основания — некий розовый мизинчик для С-ой Л. А. Он сделал ей запасной, а для себя оставил две копии и в минуту жизни трудную доставал их, ставил перед собою на стол, погрузившись в созерцание, сидел около получаса, нога на ногу, еле слышно напевая незнакомые нам малороссийские песни.
Посещая Виталия Северьяновича, женщины преображались на глазах, меняясь и хорошея от визита к визиту. Только что они были инвалидами, изуродованными, носящими, по мнению окружающих и их самих, отметки безобразия и недостачу, — но вот становились, если можно так выразиться, сестрами Галатеи, участницами вечной игры “Художник и модель”, превращались отчасти в произведение искусства, в актрис, носительниц тайны, испанок с Выборгской стороны.