Воду в Енисейске в наши времена возили речную, из проруби, автоцистернами, по расписанию, и в каждом доме стояли бочки, и в сорокаградусный мороз люди с ведрами бегом мчались и выстраивались в очередь у закопченного крана, обдуваемого выхлопом через присобаченный к глушителю для тепла шланг. Пока мы, небожители, летали, жены наши надрывались, бегом таская тяжелые ведра по обледенелым ступенькам. Они тогда еще не слыхали слюнявого словечка «гламур» и по сей день его не приемлют.
Садимся в Назимово, большом селе на самом берегу реки. Мальчишки подъехали на мотоцикле, предлагают свежую осетрину и стерлядку. Осетрина 2.50, стерлядка 2 рубля кило. Мы с Федором Терентьичем сомневаемся, не снулая ли. Снулой рыбой, умершей на самолове, можно отравиться насмерть: первое, что вынимают из осетрины – упругий стержень вязиги, спинной мозг. Он у мертвой рыбы – самая отрава. Ребятишки клянутся, что час назад рыба еще шевелилась.
Я привез домой ведро осетрины, молодая супруга стала ее жарить, потом тушить… Большая посудина ее кулинарных изысков застыла в холодильнике. Утром нам на завтрак полная кастрюля заливной осетрины – каких денежек это стоило бы в шикарном московском ресторане… Мы лопаем ее ложками, с отварной картошкой, обычное дело.
Жареный буржуйский рябчик в столовой аэропорта Подкаменная Тунгуска – надоевшее рядовое блюдо; разнообразим его тарелкой лепленных вручную пельменей и солеными, аж синими груздями. В Сибири груздь не закуска – еда; солят бочками, продают в магазинах килограммами, и – с вареной картошечкой, луком и сметанкой…
В дудинском захудалом магазине, в сенях, на морозе, стоят в углу метровые замороженные нельмы – хороши, но на строганину великоваты. Сиг, чир, муксун, омуль – рядовая рыба. Щука… ну, молодая, вяленая, под пиво. Окунь в полтора килограмма – еще куда ни шло. Карась, сорога… сорная рыба. Восьмикилограммовые налимы сложены поленницей – ими зэков кормят. А вот молоденький, свежий налим, килограмма на три, хорош на котлеты, если со свиным салом смешать. А печень его – макса – хороша в уху.
Осенью идет тугунок – любимое лакомство енисейцев. Рыбка вроде кильки, только гораздо, неизмеримо вкуснее, малосольная; под водочку…
Все это мне объясняют местные ребята-летчики; я едва успеваю попробовать сибирских лакомств, как предлагаются новые, еще более соблазнительные, как, к примеру, сырая оленья печенка, которой только издали, на секунду, показали раскаленную сковородку… тает во рту.
Енисей кормит всех. Енисей и енисейская тайга. Только надо очень, очень много трудиться. Надо очень далеко заезжать, очень много тащить на себе, очень сильно потеть по жаре, укутавшись и намазавшись от гнуса, очень долго мокнуть на холоде в лодках, очень много мерзнуть, ночуя в тайге, при этом требуется сделать за короткий срок очень много грязной и тяжелой работы.
И тогда тебе воздастся. Будешь сам сыт, и накормишь, напоишь, обогреешь семью долгой северной зимой. И дети твои, глядя на твои труды, будут знать, что только такая и есть – нормальная, правильная, нравственная жизнь.
Мне надо найти свое место в этой жизни. Скоро я пойму, что значит в глубинке самолет и как здесь уважают труд летчика.
К зиме я немного набил руку на пилотировании по приборам и мог уже в полете выдерживать параметры. Когда мы взлетали при видимости два километра, полосу было видно всю, и достаточно хорошо. Но лишь только самолет ложился на курс, горизонт, да и ближайшие крупные ориентиры, скрывались в белой мгле. Под крылом видно было только висящую чуть носком вниз лыжу, а под нею размытые в снежной кисее силуэты елок.
Постепенно до меня дошло, почему командир самолета так настойчиво напоминает мне про курс, курс, курс…. Если я его, курс этот, старательно выдерживал по компасу, то мы легко выходили на посадочную площадку. Если курс не выдерживать… но мы его, совместными усилиями, методом тыка в шею, таки выдерживали.
Терентьич учил меня запоминать, а потом опознавать при плохой видимости характерные ориентиры, по которым можно было начинать строить маневр захода на посадку. И я постепенно перестал удивляться, как это: держишь-держишь этот авиагоризонт, этот вариометр, эту высоту, этот навязший в зубах курс, считаешь время по секундомеру, – и вот оно, белым драконом, знакомое болото. Вышли точно, пора снижаться вдоль его края, а там будет дорога, а за ней замерзшая петля речки, над нею высота должна быть 50 метров и курс посадочный… и вот из снежного марева выплывают черные угловые знаки и посадочное «Т». Малый газ… и ни хрена в белизне не видно поверхности, и Федя поддерживает самолет на оборотах, подкрадывается, дожидается легкого толчка от выскочивших автоматических предкрылков, чуть добирает штурвал, а как только задние концы лыж зашуршат по снегу, убирает газ – и уже тормозим.