Трагедия, разыгранная на сцене, заставляла зрителей не только сопереживать героям спектакля, но и давала сильнейший эмоциональный заряд. «Когда Юрий Любимов в Театре на Таганке брался за постановку „А зори здесь тихие…“, — рассказывает Борис Васильев, — он мне сказал: „Мы должны сделать так, чтобы люди у нас не плакали, а молча ушли домой с неким эмоциональным зарядом. Дома пусть рыдают, вспоминая“. Я потом смотрел несколько спектаклей подряд. В зале не было пролито ни одной слезинки. Люди уходили потрясенные. Трагедия очищает душу через мучительные сопереживания героям»[193]
.Однако слезы удавалось сдержать все-таки не всегда и не всем зрителям. Вот одно из свидетельств: «Четырнадцати лет от роду я увидел спектакль Юрия Петровича Любимова в Театре на Таганке. Он потряс меня. Я рыдал в голос! И меня не вывели только потому, что рыдали все. Это были „А зори здесь тихие…“, и никогда потом я не выходил из театра настолько ошарашенным»[194]
.«…я хочу сказать, что испытываю огромное ощущение гордости за причастность к этому спектаклю, за что — моя глубокая благодарность этому театру».
Что же вызывало у зрителей такую реакцию? Мы этого не поймем, пока не попытаемся представить себе основные моменты спектакля.
«Спектакль „А зори здесь тихие….“ начинается прямо в фойе. Навстречу нарядной публике, спешащей в зал, вдруг, как бы из прошлого, выходит человек в потертой гимнастерке. Шум оживленных голосов пронзает сирена. Ее звук больно отзывается в сердце. Тревога!»[196]
«Сирена „воздушной тревоги“ загоняет зрителей в зал как в бомбоубежище. Вход в него завешен куском жесткого брезента. Вы вынуждены нагнуть голову, касаясь грубой фактуры войны. Вы входите в театр поклонившись.
На пустой сцене стоит почти в натуральную величину дощатый кузов грузовика военных лет с номером на борту: „ИХ 16–06“. Это единственная декорация художника театра Давида Боровского»[197]
.«…станут в нем [в грузовике] на колени одетые в армейскую форму девушки, помашет им рукой майор, послышится чихание мотора, откинутся все вместе — значит, поехали… Разберут кузов, подвесят доски одним концом на тросы, полуприподнимут, зашевелятся они мерно вверх-вниз — и вот перед нами уже топь, страшная, колышущаяся, живая…»[198]
.«Сценические метафоры следуют одна за другой; и в одно мгновение площадка грузовика превращается то в огневую точку — пламенем вспыхивают жерла зениток, то в солнечную полянку, а то и в походную баню — кузов грузовика приподнят, видны только обнаженные руки и ноги девушек, слышен плеск воды и громкий заразительный хохот… Зритель за час вволю насмотрится таких контрастных эпизодов и научится отгадывать по деталям и ритму реальную картину действия»[199]
.«Чтобы увидеть все это, вовсе не приходится напрягать воображение, скорее его пришлось бы напрячь, чтобы представить, что перед нами всего-навсего доски. Это не просто удачное режиссерское „решение“ — это поэтическое видение мира, обладающее своей метафорической природой. Любимов не скрывает того, что его искусство зиждется на притворстве. Наоборот, он решительно обнажает это.
Спектаклю свойственна подчеркнутая условность. Однако в „Зорях“ режиссер не менее часто прибегает к безусловному. Прежде всего — это тела молодых девушек, жадно тянущиеся к солнцу, как все живое, чему еще предстоит расцвести в полную силу…
На скрещении обнаженной условности и обнаженного естества и вспыхивают в „Зорях“ сценические метафоры. Конечно, приподнятые вверх борта кузова назвать стенами бани можно лишь весьма условно, но торчат из-под них голые ноги, мелькают над ними веники да голые плечи — и вот уже образ бани вольно или невольно возникает перед зрителями.
В „Зорях“ едва ли не в каждом эпизоде есть какая-нибудь физически достоверная деталь, которая бросается в глаза и создает впечатление непреложности сценического бытия: расчесывает густые волосы Женя Комелькова, бреется в засаде Васков — и возникает своеобразный контрапункт всамделишного и театрального.