Поднимается шухер.
Выкрики.
Выскакивает
Губенко начинает читать. Его перебивает в микрофон Родионов, зал орет.
— Думаю, что не будем прибегать к таким мерам.
Куролесина сбивается, заплетается, но дочитывает резолюцию.
Стоит Любимов с протянутой вверх рукой. Пауза. Зал замер. Как быть теперь?
Любимов стоит с протянутой рукой: — У меня замечание по резолюции.
Родионов. Слово по резолюции имеет Любимов.
Ю.П. отправляется к президиуму.
— Ю.П., вы можете с места.
— Нет, уж позвольте мне воспользоваться трибуной.
Выходит на сцену, кланяется каждому из президиума, ему никто не отвечает. Становится за трибуну, не торопится, вытаскивает из грудного кармана несколько листков, отпечатанных на машинке.
— Я не задержу вас, товарищи, здесь ораторы превышали регламент, я уложусь в отпущенные 10 мин.
Надевает очки.
Зал вымер. Не только муху, дыхание собственное казалось громким. Ленин и Горький — только их высказываниями аргументировал шеф свои мысли. Приводил цитаты из рецензий, опубликованных в свое время в центральных органах партийной печати: «Правда», «Известия», «Ленинградская правда», высказывания, впечатления от спектаклей театра рук. ком. партий соц. стран. Вальтер Ульбрихт, Луиджи Лонго, Пауль Шапиро и пр. Речь была продумана в деталях, и шеф потрудился над ней изрядно. Это была речь эпохальная, речь мудрого политика, талантливого полководца, войско которого только что бузило в зале.
Я не узнал прежнего колкого, ехидною, осмеивающего, парадоксального, бьющего на эффект человека. Это стоял постаревший, помудревший, необыкновенно дальновидный, спокойный и уважительный деятель сов. театра, подтверждающий своим поведением и речью то огромное уважение, преклонение и культ, которым он пользуется на Западе и у прогрессивных людей нашего Государства!
Почему мне не хочется, но я заставляю себя описывать все это тщательно, документально? Когда-нибудь это станет достоянием истории, это уже стало, но когда-нибудь об этом можно будет рассказать всем, открыто и подробно, о тяжелых годах нашей жизни в искусстве… Все происходит от страха… от страха повторения Чехословакии, от страха культурной революции по их подобию, от страха потерять теплые места, от страха просто вдруг, как бы чего не вышло… Цензура не дает возможности ничего делать стоящее, только розовое и зовущее вдаль. И обсирается кругом. Свобода печати, свобода слова — стыдно за слова.
Когда мы начали нервничать и бузить, когда зазвенели в воздухе сабли истории, у меня промелькнуло — «хорошо я хоть квартиру успел получить, а вот они, мои друзья, кричат, ничего не имея, а теперь и вовсе им запомнится».
Всякие мысли успевают проскочить перед ОТК мозга и отметиться фотоэлементом памяти. Память, память…
На первую нашу реакцию Родионов отпарировал: — Хорошо срепетированная реплика.