Я зло отбросил цигарку, ненависть все больше и больше накипала. Вскочив, я подошел к портрету, сорвал со стены и в клочья разорвал его.
Потом, успокоившись, я собрал клочки и бросил их в печь, открыл вьюшку дымохода и поджег останки «властелина одной шестой». Бумажки вспыхнули и превратились в пепел.
Николай Петрович, вернувшись с работы и увидев Галину, промолчал, но глаза его сверкнули радостью.
– Знаете, я не виню ее, – говорил он, укрываясь одеялом, – виновата система воспитания, школа. Ни я, ни мать, к сожалению, не имели времени заняться ее воспитанием. Кроме того, в школе она попала в дурное окружение… Для меня же она все-таки дочь. Урод, выродок, но дочь.
Я вскоре продал пальто и часы. Я решил так: уже май, подходит лето, можно обойтись и без пальто, а осенью – там видно будет. Часы же были старые и стоили гроши. Вырученные от продажи деньги быстро растаяли. Работы не было. Даже в грузчики не взяли на пристань. Начальник пристани побоялся.
Вначале я иногда обращался за помощью к брату, жившему в Москве. Как ни тяжело жилось ему, он с радостью посылал мне деньги. Дело в том, что отец наш умер, когда я еще был в лагере и вся тяжесть большой семьи – 5 человек – легла на плечи брата, который учился и жил на стипендию. И я перестал писать ему о моем бедственном положении, скрывая, что меня выгнали из кинотеатра.
Со злобным ожесточением продолжал я поиски работы. Однажды, это было в начале июня, я шел по одной из центральных улиц. День был жаркий, проезжавшие грузовики подымали пыль, она слепила глаза и набивалась в волосы… Как-то так случилось, что я уже второй день ничего не ел и чувствовал легкую слабость, хотя голода не чувствовал – я очень много голодал в своей жизни, и два дня при моей тренировке еще ничего не значили. От Николая Петровича я скрывал мое отчаянное положение, зная, что он ничем не может помочь мне: его дела тоже сильно пошатнулись, и все чаще и чаще я слышал плач голодных детей. Николай Петрович разводил руками, вывертывал карманы и со слезами говорил:
– Ну поймите же, что нет у меня ни гроша. Посидим до получки на хлебе.
…Солнце накалило тротуар так, что он, как вар, мялся под ногами.
На одном из каменных домов я увидел объявление, написанное ровным каллиграфическим почерком. Объявление гласило, что: «Краиведческому музею требуеца квалифицированный ночной сторож. Аплата по соглашению».
Вот здесь я, пожалуй, могу быть принят. Ведь нужен-то всего-навсего сторож!
Войдя в здание краеведческого музея, я спросил у первого попавшегося человека – поджарой старушки: где можно увидеть директора?
– А вона в конце коридора дверь… – показала пальцем старушка.
Я нашел кабинет директора и постучался.
– Войдите!
В обширном кабинете сидело четыре человека. Один, очевидно, сам директор, был еле виден из-за стола – так он был мал. На его птичьем, тусклом и потном лице уныло смотрел неопределенного цвета глаз; второй закрывался тяжелым, видимо больным, коричневым веком. Ворот гимнастерки наглухо застегнут, но несмотря на это тонкая шея торчала из него, как из свободного хомута. Справа и слева от маленького человечка сидели еще двое: стройный молодцеватый милиционер, подстриженный под ультракороткий «бокс», и здоровенный малый в огромных роговых очках. Возле дверей за маленьким столиком с пишущей машинкой сидела молоденькая, завитая в кудряшки девушка. Она подперла подбородок руками и слушала беседу мужчин.
– В чем дело? – спросил басом, никак не вязавшимся с его карликовой фигурой, маленький человек.
Я растерялся, я не ожидал увидеть милиционера. При виде милиционера или человека из НКВД мне всегда делалось как-то не по себе. При чем тут милиционер?
– В чем дело же? – повторил вопрос карлик.
Я посмотрел в его единственный глаз и промямлил:
– Мне хотелось бы увидеть…
– Что такое? – раздраженно проговорил карлик. – Говорите громче. Я плохо слышу.
– Директора музея…
– Ну, я!
– Я по объявлению. Вам требуется ночной сторож… Так вот я хочу поступить…
Все трое переглянулись, девица откровенно фыркнула.
– Вы? Хотите в сторожа-а? – протянул удивленно директор.
– А почему – нет? – в свою очередь спросил я.
– Да-а… Но… вы же молодой человек… Можете на фабрике устроиться или еще где-нибудь. Почему – в сторожа? Это дело стариковское… Непонятно что-то…
– А где работал до сих пор? – спросил милиционер, чуя, видимо, профессиональным чутьем, что дело неладное. Он даже одернул гимнастерку и поправил привычным жестом ремень с наганом, как бы приготовляясь к сражению.
Я уже знал, как будет развиваться все дальше. Я скажу правду, и меня тут же выпроводят.
– Где я работал до сих пор? – переспросил я. – Могу ответить: я год сидел в тюрьме и четыре года работал в исправительно-трудовом лагере как политический заключенный…
Девица сразу съежилась и отодвинулась вместе со стулом в сторону.
Я обозлился.
– Что вы шарахнулись? Я не прокаженный.
Девица покраснела и опустила голову.
– А-а-а… – многозначительно кивнув головой, протянул милиционер, – сидел, значит, как враг народа?
– Вот-вот, – охотно согласился я.