«…Иван Федорович принял было в Смердякове какое-то особенное вдруг участие, нашел его даже очень оригинальным… Они говорили и о философских вопросах…».
Из этих ли философских разговоров Смердяков и почерпнул свою уверенность в праве убить отца Карамазова? Или горячая мысль об убийстве предшествовала философской отвлеченности?
Я думаю, в характере, выписанном Достоевским, сознание всецело определило бытие персонажа. Его преступление ни в какой мере не было эмоциональным. Он не ненавидел отца. И не жаждал денег.
Он запланировал убийство, потому что оно представлялось ему удачным шахматным ходом в его жизненной игре, и лишь после того, как мыслимая его допустимость — с помощью Ивана Карамазова — окончательно ясно сложилась в его сознании.
Смердяков обнаружил достаточно проницательности и самоуважения, чтобы усвоить себе взгляд на Ивана, как сообщника:
«…Главное, что раздражило наконец Ивана Федоровича… — была какая-то отвратительная и особая фамильярность, которую сильно стал выказывать к нему Смердяков…Смердяков видимо стал считать себя Бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным…будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное.».
А — ведь было.
Иван, отчасти благодаря Смердякову, обнаружил для себя интеллектуальные преимущества хамства — докультурной философской позиции, свободной от догм — и упивался беспредельными мыслительными возможностями, которые эта позиция ему открывала.
Однако и мысль, что идея, овладевшая массами, становится материальной силой, не была ему незнакома, и в общей форме он предвидел и предсказывал, куда направится этот философски обусловленный выстрел. Его интеллигентский секрет, его алиби, состоял в его позе неучастия, которая якобы равно относилась и к отцовскому преступному образу жизни и к смердяковскому преступлению, положившему этой жизни неожиданный конец. На самом деле Иван давал философскую легитимацию им обоим.
Конечно не Лев Толстой, а Ф. Достоевский был «зеркалом русской революции». Он создал грандиозную аллегорию Российской Империи (не только в «Братьях Карамазовых»), пророчески разделив ответственность за будущую ее гибель между сводными братьями. Каждый из них вложил свою долю.
Все, что принято было в традиционном русском обществе считать добром, славой и честью, Смердяков вполне последовательно почитал глупостью:
«Григорий поутру, в лавке… услышал об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими… отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры… дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа…
…Смердяков, стоявший у двери, усмехнулся…
— А я насчет того-с, что…никакого не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени… чтобы спасти свою жизнь…
…Врешь, за это тебя прямо в ад… — подхватил Федор Павлович.
…Подлец он, вот он кто! — вырвалось у Григория: Анафема ты проклят…
— Рассудите сами, Григорий Васильевич, — ровно и степенно, сознавая победу…продолжал Смердяков:
…Ведь сказано же в Писании, что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и притом скажете сей горе, чтобы съехала в море, то и съедет, нимало не медля… Попробуйте сами-с сказать… А потому знаю, что Царствия Небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по моему слову гора, значит не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет)… А, стало быть, чем я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни там, ни тут своей выгоды…хоть кожу-то свою сберегу?».
Достоевский обнаружил непреодолимый разрыв в системе нравственных координат русского общества задолго до революции, когда лопнула уже вся сеть от финских хладных скал до пламенной Колхиды…
«Нам внятно все…» — отцы и дети
Полемически Смердяков гораздо изысканнее своих оппонентов. Однако — он непреодолимо противен. Почему? Почему он должен быть нам противен, если мы чуть не всю жизнь прожили по его правилам? Разве мы больше его верили в Бога и святыни? Разве в нас больше развито чувство чести, и голос долга управляет нашим поведением?
Нет, он потому нам особенно противен, что уверенно и бесстыдно выбалтывает ту самую неудобосказуемую изнанку наших мыслей, на которой все мы были воспитаны, но которая не нашла никакого достойного литературного выражения за прошедшие годы и потому остается как бы не в счет, как наша интимная маленькая причуда.
Культурная атмосфера, которая так решительно отвергала Смердякова (и не менее решительно отвергла бы нас), теперь, спустя сто лет, кажется нам милее той, в которой сами мы были рождены и вскормлены, а столетний этот перерыв принимается почти как досадное недоразумение.
Мы стосковались по порядочности. И не прочь получить ее дешевой ценой. Одним только напряжением натренированной мысли.