Я много раз задавала себе вопрос, не относилась ли я к тебе плохо то короткое время, когда нам довелось быть вместе. Иногда я даже была уверена в том, что наносила тебе вред. Я создавала фантазии, которые становились воспоминаниями. Но теперь я так больше не считаю. Память так обманчива, я не помню, чтобы я плохо о тебе думала, или сознательно причиняла тебе боль, или делала такое, что вызывало вполне понятную реакцию. Я скорее боялась тебя. Боялась к тебе приблизиться.
Я знаю, что на самом деле Альма живет с чувством огромной вины. Но всему есть предел, даже чувству вины. Папа больше никогда не подходил к телефону, они даже поменяли номер. И папа не пытался со мной связаться. Она держала его в ежовых рукавицах.
Я даже не знала, что он болен. На следующее лето, к тому времени я была разлучена с тобой уже многие годы, я стояла и чистила ревень здесь, на участке, когда приковылял Ако. С радостным криком, как будто это был счастливый день в моей жизни, он вручил мне сверток. Когда я открыла тщательно обмотанную скотчем картонную коробку, я нашла в ней несколько конвертов и лежащую сверху фотографию.
Фотографию надгробного камня. Манфред Нордлунд.
Плюс сухой комментарий на обратной стороне.
«Ему было трудно в конце, и он спрашивал о своей дочери».
Папа умер. Твой дедушка умер. И какой вклад внесла в это Альма? Вина! Ничего больше?
Помню, что я как в тумане вошла в дом и села прямо перед камином. Сначала во мне боролись печаль и гнев. К ним я в каком-то смысле была готова. Я знала, что Альма доживет до ста лет, она живучая до неприличия. И что папа когда-нибудь уйдет из жизни раньше ее. У него были свои болезни. Но потом, когда я открыла другие конверты, это оказалось уже слишком. На меня нахлынуло чувство, к которому я была совершенно не готова; оно смешалось со злобой и печалью в бурлящую неопределенную серую горесть.
Это была радость! К ней я была совершенно не готова.