К.: Неужели ее слово весит больше, чем мое? И я спрашиваю вас, чье слово весит больше? Викарий? Я задала вам вопрос. Рано или поздно вам придется дать на него ответ.
Бильгильдис
Вот так уедешь на несколько дней, а тут уже все вверх дном. И я пропустила самое лучшее. Эстульф и Бальдур сильно повздорили, а их ссора подпортила отношения графини и Элисии. И ни меня, ни Раймунда в это время не было в замке! Пришлось выслушивать рассказ трех рыжих плакс. Ох, видит Бог, слез пролилось немало. Одна рыдала на моей правой руке, вторая – на левой, а третья – у меня на груди. Я чувствовала себя губкой, упавшей в соленую ванну. Но эти дурочки хотя бы рассказали мне все до мельчайших подробностей, и теперь я в точности знаю, что произошло, а то Элисия предпочитает помалкивать об этом, графиню же спросить я не могла. Я еще никогда ее ни о чем не просила и теперь не собираюсь. Когда дело дойдет до развязки, я ни в чем не хочу быть перед ней обязана, ни в чем. И я ничего не буду ей должна, ничего. И только одно, что принадлежало раньше ей, попадет в мое распоряжение. Ее жизнь.
Хочу написать о моей поездке.
Конечно, она была тяжелой. В моем возрасте нельзя просто так проехать десять дней в повозке по ухабистым дорогам, которые в сто раз старше меня. Будь я сливками, уже превратилась бы в масло. Я чувствую, как ноет каждая косточка в моем теле. Болят даже те кости, о которых я раньше и не подозревала.
Еще и эти люди, с которыми приходилось сталкиваться в трактирах и тавернах. Отвратительно! Большинство из них – паломники. Сейчас, осенью, много пилигримов возвращается из Рима. Они думали, что увидят там небесные богатства, а наткнулись на торгашей-прохвостов и жадных до денег попрошаек. В ночлежках для паломников этих простофиль обирали до нитки, там они теряли веру в добро человеческое, зато умудрялись подхватить чесотку. Как же противно сидеть рядом с такими! И не из-за чесотки. Глаза этих дураков горят, они верят, что своим паломничеством заработали небесный грош, которым сумеют расплатиться с Господом за вход в рай. Как будто Всевышний требует входную плату, точно владелец бродячего цирка. Большинство из них кажутся немного пьяными. А по волосам у них ползают вши. Я вижу этих вшей на их головах и даже знать не хочу, где еще эти мелкие твари могут оказаться. У паломников короста на руках, стертые до крови ноги, выбитые разбойниками зубы – они носят эти зубы с собой в кошеле, а потом возьмут их с собой в могилу как доказательство, которое можно представить их богу-циркачу. Кроме того, у них нет денег, а потому они хотят, чтобы я – Я! – заплатила за их хлеб и пиво в таверне. Повезло им, что я нема, иначе я наговорила бы им такого… Они бы до конца жизни об этом помнили.
Но так мне пришлось ограничиться жестами, которые паломники все равно не понимали. Раймунд говорил им, мол, так я выражаю свое восхищение, а что до моего выражения лица, то такой уж я родилась. И эти дураки ему верили! Потом, трясясь в скрипучей повозке, мы с мужем надрывали себе животы от смеха. В такие моменты я думаю, что все-таки немного привязана к моему Раймунду. К счастью, они никогда не длятся долго. Старый дурак!
Когда я приехала на хутор, Орендель, как и всегда, сидел в своей комнатенке, словно немощный птенец. Там у него стоит пенек, на котором можно сидеть, еще один пенек со столешницей сверху и лежанка с соломой. В стене проделана дырка размером с человеческую голову – в нее он может выглядывать наружу. Тут Орендель только то и делает, что пишет да в носу ковыряет. А чем ему еще заниматься? Семь лет назад я вбила в голову крестьянам мысль о том, что их детям нельзя играть с Оренделем, – когда-то Агапет запретил Оренделю и Элисии играть с детьми слуг, в том числе и с моими. Вначале эти четверо уродливых грязных мальцов заглядывали в сарай Оренделя через дыру – он рассказывал мне об этом. Кто-то из этих детей разговаривал с ним, кто-то смеялся над ним, но Оренделю это не мешало, он был рад любому развлечению, даже если эти мальцы его обижали. Он начал рассказывать им свои истории. Впрочем, через какое-то время Орендель понял, что зря растрачивает свой талант на этих грязных голопузов, и стал записывать свои истории на бумаге, которую я ему давала. Вскоре мальчишки утратили к нему интерес, ведь Орендель им больше ничего не рассказывал и стал нем, нем, как свинья в стойле. Вокруг него воцарилась тишина. Утром Оренделю приносили миску овсянки, а вечером то, что было под рукой, – краюху хлеба, яблоко, морковку, кусок вяленого мяса или засоленной рыбы, кусок сыра или, если уж совсем не было ничего другого, еще одну миску овсянки. Приезжая к Оренделю, я всякий раз оставляла крестьянам деньги за еду для мальчика и за их молчание. Графиня давала мне на поездку два золотых, и на эти деньги малец мог бы нормально питаться. Но из двух золотых Раймунд оставлял по одной золотой монете для нас (конечно же, об этом никто не знал), а вторую монету крестьянин пропивал в трактире, и лишь крошечная часть этих денег доходила до Оренделя.