Согласно утверждению Козьмы Пражского: «…тело мученика св. Вацлава вследствие ненависти завистливого брата было перенесено из града Болеслава в город Прагу. Брат [Вацлава] Болеслав вел себя со дня на день все хуже и хуже. Он не чувствовал никакого раскаяния в своем поступке. Полный гордой спеси, он не мог более сносить того, что бог за заслуги своего мученика Вацлава совершал бесчисленные чудеса над его могилой, и тайно приказал своим верным слугам перенести [тело Вацлава] в город Прагу и похоронить в церкви св. Вита; он сделал это для того, чтобы чудеса, которые совершал бог во славу своего мученика, приписывались заслугам не Вацлава, а св. Вита»{439}. Этот достаточно тенденциозный пассаж демонстрирует эволюцию представлений чешской историографии в X — начале XII в.
Характерно, что почти во всех славянских легендах Святовацлавского цикла перенесение тела Вацлава-Вячеслава в Прагу представляется как акт покаяния Болеслава, хотя Crescente Fide приписывает его почитателям Вацлава, утверждая, что его брат так и не раскаялся в своем преступлении. Козьма Пражский интерпретирует эту процедуру как целенаправленную акцию по дискредитации нового святого. Эта точка зрения сближает его с составителем «Легенды Никольского», где говорится, что Болеслав «устрашился не божьего страха, а стыдясь людей», тайно приказал священникам перезахоронить прах брата{440}. Противоречия памятников Святовацлавского цикла в интерпретации этих событий настолько велики, что было предложено выделить в чешской историографии X–XI вв. «княжескую» и «церковную» версии.
Характеристика Болеслава в «Чешской хронике» является весьма противоречивой. Козьма Пражский сообщает, что «князь Болеслав, сознавая содеянное им преступление, боясь мучений в тартаре и постоянно думая над тем, как ему умилостивить бога», посвятил служению церкви своего сына Страхкваса{441}. Согласно гипотезе Б. Н. Флори, противоречие возникло потому, что Козьма в данном случае обратился к «княжеской» традиции. «В Хронике Козьмы, несмотря на приведенный выше эпизод, образ Болеслава, в целом, выдержан в последовательно отрицательных тонах». Более того, исследователь полагает, что хронист полемизировал с «княжеской» версией событий{442}. С другой стороны, противоречие пражского хрониста согласуется с агиографической традицией Святовацлавского цикла, за исключением «Легенды Никольского», где создан демонический образ Болеслава, одержимого бесами, сближающий его с летописным образом Святополка{443}.
Прямая параллель между Болеславом и Святополком была проведена в «Минейной редакции Жития Вячеслава»: «В то же время дьявол, который издавна ненавидел человеческий род, посеял лукавую мысль в сердце Болеслава и настроил его против брата, так же как и окаянного Святополка, который, задумав злое против своих братьев в своем сердце, перебил своих братьев и один овладел властью в Русской земле, не зная об отомщении божьем, так как слуги божии не зря носят меч, но на погибель нечестивым»{444}.
Отличие, однако, состоит в том, что в Святовацлавской агиографической традиции осознание Болеславом совершённого преступления ведет к его искуплению, и, таким образом, исключается мотив божественного возмездия или мести. В памятниках Борисоглебского цикла, особенно в «Анонимном сказании», упорствующий в своей гордости Святополк, напротив, усугубляет убийство Бориса убийством Глеба и Святослава, что делает необходимым их отмщение. Логично будет предложить объяснение этому феномену, исходя из политических условий формирования культов: если в Чехии власть осталась в руках прямых потомков Болеслава Жестокого, то на Руси в результате междукняжеской войны 1015–1019 гг. власть перешла от старшей ветви Святославичей к младшей, что и потребовало привлечения дополнительных аргументов для его объяснения.
Интересно, что во II книге своей «Хроники» о «безбожном Болеславе», убившем «своего брата Венцислава, князя Чехии, верного Богу и королю», упоминает и Титмар Мерзебургский{445}. Но, кроме упомянутого замечания, епископ (как, впрочем, и его предшественник, саксонский хронист Видукинд) не сделал никаких заключений, вероятно, считая его вполне естественным для «неправедного», «безбожного», правителя. Индифферентность имперской историографии X–XI вв. к феномену братоубийства можно объяснить лишь исходя из того обстоятельства, что в политической истории германского королевства, наполненной междоусобными войнами, он не имел прецедентов.