Ирина ей снится. Всегда живая (или ожившая). Подсознание не хочет примириться с этой смертью, в которой она не может чувствовать себя невиноватой. А она боится этого чувства, ведь с таким грузом на совести трудно писать стихи. И она обвиняет в смерти Ирины сестер мужа («выкинули Ирину на улицу»), хотя Елизавета Яковлевна была в это время далеко от Москвы, а Вера Яковлевна, которая обещала привезти девочку из приюта, тяжело болела и никак не могла выбраться в Кунцево (в то время это была неблизкая и непростая дорога).
Цветаева боится, что муж не простит ей смерти дочери. Ведь пока он защищает Родину, ее обязанность — беречь детей («…самое страшное: мне начинает казаться, что Сереже я — без Ирины — вовсе не нужна, что лучше было бы, чтобы я умерла, — достойнее! — Мне стыдно, что я жива. — Как я ему скажу? И с каким презрением я думаю о своих стихах!»). В письме к сестре Асе в Крым (там она провела всю Гражданскую войну) Марина Ивановна просит сообщить мужу («если найдется след»), что Ирина умерла от воспаления легких.
В трагической жизни Цветаевой это время — из самых страшных. «С людьми мне сейчас плохо, никто меня не любит, никто — просто — в упор — не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело. Да ни с кем и не вижусь.
Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил, сказал:
«А все-таки Вы хорошая — не плачьте — С<ережа> жив — Вы с ним увидитесь — у Вас будет сын, все еще будет хорошо».
Лихорадочно цепляюсь за Алю. Ей лучше — и уже улыбаюсь, но — вот — 39,3 и у меня сразу все отнято, и я опять примеряюсь к смерти. — <_>у меня нет будущего, нет воли, я всего боюсь. Мне — кажется — лучше умереть. Если С<ережи> нет в живых, я все равно не смогу жить. Подумайте — такая длинная жизнь — огромная — все чужое — чужие города, чужие люди, — и мы с Алей — такие брошенные — она и я. Зачем длить муку, если можно не мучиться? Что меня связывает с жизнью? — Мне 27 лет, а я все равно как старуха, у меня никогда не будет настоящего.
И потом, все во мне сейчас изгрызано, изъедено тоской. А Аля — такой нежный стебелек!<…>
Если бы вокруг меня был сейчас круг людей. — Никто не думает о том, что я ведь тоже человек. Люди заходят и приносят Але еду — я благодарна, но мне хочется плакать, потому что — никто — никто — никто за все это время не погладил меня по голове».
Пройдет всего два месяца, и ее погладит по голове (к сожалению, только в прямом, но не в переносном смысле) художник Николай Николаевич Вышеславцев. Впоследствии она скажет о нем: «Ханжа, который меня<…> хотел спасти от моих дурных страстей». Это несправедливо — как почти все высказывания Цветаевой о своих бывших увлечениях. Вышеславцев не был ханжой, он был человеком европейски образованным, знатоком не только литературы и искусства, но и философии… и полной противоположностью Цветаевой — «ни легкомыслия, ни божественной беспечности, ни любви к часу…». «День — для работы, вечер — для беседы, а ночью нужно спать», — это он говорит Марине, с ее «безмерностью» и необузданностью страстей. Эти слова Вышеславцева она сначала записала в записную книжку, а потом сделала эпиграфом к одному из стихотворений большого цикла Н.Н.Н.
Весь цикл — полемика с Вышеславцевым, отстаивание своей правоты («Ты — каменный, а я пою, / Ты — памятник, а я летаю…», «…всех перелюбя, / Быть может, я в тот черный день / Очнусь — белей тебя!»). Именно в этот цикл входит знаменитое стихотворение:
«Гранитные колена» сейчас нужны Марине Ивановне (конечно, подсознательно), чтобы воскреснуть («Что меня к тебе влечет — / Вовсе не твоя заслуга!»). С самых первых встреч она понимает: «Не хочешь ты души моей». А потому — «Времени у нас часок/Дальше — вечность друг без друга!».