И еще одно лицо иногда сопровождало Клеточникова в этих прогулках — Машенька. Она всегда возникала неожиданно, и всегда, когда он был один. Она не была церемонной барышней, хотя и была воспитана не хуже любой уездной дворяночки, она кончила пансион мадам Мунт в Симферополе, но в ней, дочери немецкого колониста, оставалось много от простой крестьянки, однако крестьянки немецкой, свободной в обращении с незнакомыми людьми, и в этом было много прелести, особенно в соединения с ее природной живостью и с гибкостью натренированного чтением ума. Она была большая модница, ее родители, даром что крестьяне, впрочем и крестьяне-то на немецкий лад (у отца были мельницы и кожевенное дело), не жалели денег на ее наряды. Любимыми ее платьями были просторные, из мягкой шерстяной материи, с широкими рукавами, узко перетянутые в поясе, с белоснежными широкими и свободными манжетами, воротничками, бантами, отделанные вышивкой или кружевом, причем кружевом старинным, слегка пожелтевшим от времени, всегда модным, из бабушкиных сундуков. Просторные платья шли к ее своеобразному лицу, белому и круглому, облагороженному такими неожиданными для круглого лица деталями, какими были ее глаза и нос. Нос, кстати, вовсе не был остреньким, как показалось Клеточникову вначале, он был правильной и симпатичной формы, ровный, спереди слегка приподнятый, но обе ноздринки, тоненькие и трепетные, были как бы переломлены посередине, что и создавало такое впечатление.
Она жила у Корсаковых в гувернантках около года и положением своим не была довольна, это Клеточников понял после первого же разговора с ней, хотя об этом прямо и не говорилось. Не потому не была довольна, что у Корсаковых служила, о нет, напротив, она была счастлива, что попала в эту семью, она была в состоянии восторженной влюбленности в Елену Константиновну, от которой перенимала манеры и вкус, искусство быть красивой женщиной. «Ах, если бы мне на денечек хотя бы, один бы единственный, вдруг сделаться такой же красивой, я бы, кажется, все отдала, я бы жизнь отдала — не верите?» — «Вы красивая, Машенька», — улыбаясь утешал ее Клеточников. «Ах, нет, я безобразная, я знаю, у меня лицо круглое, меня в пансионе дразнили ущербной луной». — «Почему же ущербной?» — «Потому что нос такой», — показывала она на свой оригинальный нос, кокетничая.
Но положение гувернантки ей не нравилось. Она бы не стала служить, если бы не отец, который требовал, чтобы она хотя бы год послужила в людях. «А потом?» — спрашивал Клеточников. «А потом…» — она мечтательно закатывала свои лукавые глазки и начинала кружиться, кружиться.
Но она не знала, что потом. Она рвалась куда-то, ее волновали рассказы о таинственных столичных «новых людях», о женщинах, которые живут какой-то особенной жизнью. Но что это за жизнь, чего хотят эти люди, эти женщины и чем, наконец, ее не устраивала ее собственная жизнь, она не знала и расспрашивала Клеточникова о Петербурге и Москве, о швейных, переплетных и тому подобных мастерских, в которых женщины работали наравне с мужчинами и держали себя независимо, как в романе Чернышевского, и рассказывала о своей пансионной начальнице Анне Никифоровне Мунт, будто бы такой же, как те мастерицы, атеистке и нигилистке, которой только положение не позволяло быть вполне откровенной с пансионерками, из боязни шпионов и доносчиков, но в приватных разговорах, t^ete-`a-t^ete[1]
, говорившей все. Что значит всё? «Например, о церкви. Она говорила, что церковь существует не потому, что есть бог, а потому, что нужно, чтобы люди во что-нибудь верили, это нужно государству. А однажды предложила нам, как всегда будто шутя, это чтобы мы ее случайно не выдали, сжечь в печке все проповеди, которые произносил священник в торжественные дни. Притом она совершенно, совершенно свободна от предрассудков, у нас говорили, что она помогла одной забеременевшей пансионерке тайком родить и потом избавиться от ребенка, куда-то его пристроила, все так ловко сделала, что даже родители пансионерки ничего не узнали…».Но и Машенька, как и Винберг, чего-то не договаривала, присматривалась, выжидала, и ей что-то нужно было от него, это немного смущало. Как и то смущало, что отношения между ними быстро делались короткими. Притом она со своей непосредственностью часто ставила его в двусмысленное положение. Она любила подавать ему руку, когда нужно было перешагнуть через ручей или спрыгнуть с какого-нибудь бугорка, и, прыгнув, как бы случайно, как бы нечаянно, легонько к нему прижималась и засматривала в глаза с бесцеремонным веселым любопытством. Это были невинные полудетские шалости, он понимал, а все же…