О Нечаеве и всей этой истории с убиением студента Иванова Клеточников думал много и мучительно. Еще два года назад, летом семьдесят первого года, когда в газете впервые появилось изложение этой истории в связи с процессом нечаевцев (сам Нечаев тогда еще оставался на свободе, скрывшись за границу), Клеточников был поражен — не самой по себе историей, хотя, конечно, она и сама по себе поражала, но тем эффектом, какой произвела в обществе. Боже, что тогда поднялось, какие обрушились громы и молнии на радикалов! И вот что тогда его поразило: больше всех негодовали, сыпали проклятиями не консерваторы или господа вроде сего тучного господина, а сами же радикалы, или, точнее, радикальствующие, те, что, подобно бывшему студенту Щербине, желали политических и социальных перемен, и сочувствовали деятельности, направленной на изменение существующего порядка, и даже были бы не прочь посвятить себя этой деятельности, были бы не прочь, если бы… при этом можно было оставаться в рамках законности. Почему же они больше всех горячились и проклинали Нечаева (а именно Щербина больше всех горячился среди ялтинских знакомых Клеточникова, а пуще Щербины горячились — это Клеточников знал из собственных наблюдений и от Винберга — новые друзья Винберга, столичные и местные, из новых «новых людей»), в чем тут было дело? В том ли, что Нечаев и его сообщники, убив с какой-то мрачно-таинственной, чуть ли не ритуальной целью своего же товарища, тем самым совершили преступление против революционной этики и создали ужасный прецедент, чреватый опасными последствиями — опасными для будущего движения, практики конспираций? Но им-то, радикальствующим, что было за дело до революционной этики и прецедента, если сами они не собирались заниматься конспирациями? Или, может быть, острое сочувствие к безвинно погибшему юноше руководило ими? Однако же не менее остро сочувствовали этому юноше и консерваторы. Притом консерваторы казались более искренними в этом сочувствии, они именно сочувствовали, считая юношу жертвой вредных увлечений, в то время как радикальствующие, отнюдь не считавшие увлечения юноши вредными, сочувствовали ему с каким-то злорадным оттенком. Хотя, казалось бы, злорадствовать скорее должны были бы консерваторы, видевшие в этой истории живое воплощение их представлений о радикалах как людях безнравственных, общественно опасных.
Противоречие это долго казалось Клеточникову необъяснимым, покамест он не обратил внимание на то, с какой легкостью радикальствующие отрекались от своих убеждений. Это-то и было поразительно. Вчерашние яростные критики существующего порядка, готовые, казалось (или почти готовые), по примеру парижских коммунаров идти на баррикады, чтобы заменить этот порядок лучшим, воплотить в жизнь «святую цель» — социализм, теперь спешили объявить эту цель не только недостижимой, но сомнительной, ибо, дескать, если благая цель допускает, чтобы во имя ее совершались подобные преступления, значит, вовсе она не благая. И тут напрашивались два объяснения: либо им не так уж и нужна была (как остроумно срезал тучного господина Войнаральский) эта благая цель, коли они при первом серьезном столкновении их идеала с жизнью от него отрекались (а должны бы были, кажется, понимать, что идеалы воплощаются в жизнь реальными людьми, которые и накладывают на них свой отпечаток, и тут возможны любые случайности, следовательно, желая осуществить свой идеал, должно идти на риск его возможного извращения, — так когда-то перед ним самим, Клеточниковым, ставил вопрос Винберг, и он теперь не мог не признать его резонности, не мог не признать), либо… и в данном случае, как чаще и бывает между людьми, благоразумие брало верх над разумом.
Конечно, Клеточников понимал, что не все радикальствующие укладывались в эту схему. Без сомнения, были среди них и такие, что не дали себя сбить внешней стороне нечаевской истории, люди, смотревшие в суть дела, отдававшие себе отчет в том, чего они хотят, или, по крайней мере, знавшие, чего не хотят, и таким казался Клеточникову Войнаральский. Эти люди выдержали искус благоразумия, не поддавшись общей волне разочарования и страха, очевидно зная ценности более высокие и безусловные, нежели те, коими руководствовались отрекавшиеся, — это не могло не вызывать к ним острого интереса и сочувствия Клеточникова. Не могло не вызывать, несмотря на то, что сам он девять лет назад был в положении такого отрекавшегося и понимал же разницу между Нечаевым и Ишутиным. (А впрочем, в чем эта разница была — в том лишь, что Нечаев осуществил на практике то, что допускал в теории Ишутин?.. Все это было еще довольно темно, это нужно было еще разобрать… разобрать.)
Первый знакомый, которого он встретил в Пензе, был Ермилов. Ермилов окликнул его, когда он пересаживался у почтовой станции на извозчика:
— Господин Клеточников? Николай Васильевич?