Старик появился неожиданно и, бросившись между беглецами и моими солдатами, остановил нас величественным движением руки, как император, повелевавший когда-то рабами.
— Убийцы! — воскликнул он громким голосом на прекрасном английском языке. — Здесь место для молитв и размышлений, а не для убийств! Уйдите или гнев богов падет на вас!
— Отойдите в сторону, старик! — закричал я. — Вам придется плохо, если вы не уберетесь с пути.
Я заметил, что горцы начинают приходить в себя, некоторые из моих сипаев стали колебаться. Я понял, что для достижения полного успеха надо действовать быстро. Я бросился вперед во главе белых артиллеристов, окружавших меня. Старик распростер руки, желая остановить нас, но у меня не было времени задерживаться по пустякам. Я пронзил его саблей, а один из артиллеристов нанес ему сокрушительный удар по голове прикладом карабина. Он тут же упал, и горцы при виде его смерти испустили громкий вопль ужаса.
Сипаи, начавшие было отступать, снова бросились вперед, как только старик упал. За несколько минут победа была завершена. Ни один враг не вышел живым из ущелья.
Разве Ганнибал или Цезарь могли совершить более славный подвиг? Наши потери в этом деле были совершенно ничтожны: трое убитых и около пятнадцати раненых.
После сражения я поискал было тело старика, но оно исчезло, хотя я не мог понять, куда и каким образом. Он сам был виноват в своей смерти. Если бы он не вмешался, как у нас говорят, «в действия офицера при исполнении им служебных обязанностей», он остался бы в живых.
Разведчики сообщили, что его звали Гхулаб-шахом, и был он один из самых высокопоставленных буддистов. Он пользовался славой пророка и чудотворца и оттого-то и произошло смятение среди туземцев, когда он упал мертвым. Мне говорили даже, будто он жил в этой пещере, когда здесь проходил Тамерлан в 1399 году. Словом, всякую чепуху.
Я вошел в пещеру. Не понимаю, как можно было прожить в ней хотя бы неделю; она была немного выше четырех футов, самая сырая и мрачная, какую я когда-либо видел. Деревянная скамейка и грубо сколоченный стол были единственными предметами меблировки. На столе лежало множество пергаментных свитков, исписанных иероглифами.
Итак, он отправился туда, где поймет, что проповедь добра и мира выше всей его языческой учености. Мир праху его!
Эллиот и Чемберлен так и не догнали главного отряда беглецов; я знал, что так и будет. Значит, вся слава победы досталась мне одному. Возможно, я получу повышение, а может быть, кто знает, обо мне напечатают в Правительственном бюллетене. Какая удача! Я думаю, Земауну придется-таки отдать свою подзорную трубу мне. А теперь — чего-нибудь поесть! Я умираю от голода. Слава — прекрасная штука, но ею сыт не будешь.
6 ОКТЯБРЯ, 11 ЧАСОВ УТРА
Постараюсь изложить спокойно и как можно точнее все, что случилось со мной сегодня ночью. Я никогда не был фантазером, никогда не был подвержен галлюцинациям и могу вполне полагаться на свои органы чувств. Но должен сказать, что если бы кто-нибудь рассказал мне эту историю, я не поверил бы. Я и сам подумал бы, что все это обман зрения и слуха, если бы надо мною не раздавался звон колокольчика. Впрочем, расскажу все по порядку.
Эллиот был со мною в палатке. Мы курили сигары. Было около десяти часов вечера. Затем вместе с лейтенантом-туземцем я совершил обход и, убедившись, что все в порядке, вернулся домой к одиннадцати часам.
Я зверски устал после дневных тревог и вскоре заснул. Но только я погрузился в сон, как меня разбудил легкий шум. Осмотревшись, я увидел человека в восточном одеянии, неподвижно стоящего у входа в палатку. Его глаза были устремлены на меня с суровым и серьезным выражением.
Я подумал было, что гази или афганский фанатик прокрался в палатку, чтобы зарезать меня, и хотел было спрыгнуть со своего ложа и защищаться, но почему-то не смог этого сделать. Мною овладела слабость. Даже если бы я увидел кинжал, опускающийся надо мной, я не смог бы пошевелиться. Мой ум был ясен, но тело в полном оцепенении, как во сне.
Несколько раз я закрывал глаза, стараясь убедить себя, что это галлюцинация. Но каждый раз, поднимая веки, я видел перед собой мужчину, смотрящего на меня все тем же неподвижным угрожающим взглядом.
Молчание становилось невыносимым. Необходимо было во что бы то ни стало преодолеть слабость, хотя бы в той мере, чтобы заговорить с незнакомцем. Я — не нервный человек и никогда прежде не понимал, что имел в виду Вергилий, говоря: «Adhoesit fancibus ora».[3] Наконец мне удалось пробормотать несколько слов и спросить незнакомца, кто он и что ему нужно.