Саша объяснил. Но оставался неразговорчив, грубо неразговорчив, и мать ушла. Больше можно было никого не ждать — Леночка уехала в лагерь. Он сидел на кровати, вжавшись спиной в закрытый ковром угол. Несколькими этажами выше или ниже — Саша не знал где — кто-то снова и снова ударял по клавишам, извлекая из пианино одни и те же несколько нот. Щемяще знакомая мелодия, начало известной сонаты, дальше которой неуверенная в себе пианистка какой уже день не могла продвинуться. Саша слушал, ему хватало нескольких нот, чтобы проникнуться элегическим настроением, разлитым и дальше по всей еще не родившейся музыке.
— Выходит, пятнадцать лет я заблуждалась? — с таким вопросом внезапно мать вошла в комнату. — Что же это, если не жадность?
Пианистка замолкла. Сожалея об этом, Саша вслушивался, он мало понимал, о чем там толкует мать, потому что боялся растерять обретенное в музыке чувство. Кажется, мать обиделась и ушла. Как-то ее не стало. Снова начала проникать к нему, резонируя в перекрытиях и стенах, похожая на причудливую капель мелодия.
Он подсел к столу, достал гладкую бумагу и ручку с особо заточенным перышком.
«И тем не менее продолжаю.
Я никогда не испытывал потребности осмыслить собственную жизнь, если говорить не о том, чего хочу, а о том, какой я. Можно почитать книги, люди только и делают, что пытаются в себе разобраться, хотя и в книгах остается неясным, что именно хотели бы они о себе узнать и какое применение найдут полученному знанию, если поиски их увенчаются успехом. В жизни не так. Люди редко и неохотно задумываются о себе, хотя поговорить о себе любят, но это не одно и то же. И неправда, что потребность в осмысленности приходит с возрастом, с опытом, нет: чем дольше человек живет, тем меньше думает. Думать пытаются, по большей части, те, кто еще не жил.
К тому же я всегда придерживался мнения, что человек начинает копаться у себя в душе лишь потому, что не знает, чего хочет. Размышлением он пытается возместить недостаток жизненной силы и тем самым окончательно лишает себя возможности действовать.
После сказанного станет понятно, что произошло что-то из ряда вон выходящее: я, Трескин, задумался. Именно так: о себе и о своей жизни. Началось все невинно: я принялся писать письмо о своих чувствах, когда обнаружил, что не могу разобраться даже в этом. То есть я не хуже других выучил слова, которыми подобные чувства принято называть, и мне не так уж трудно было бы подобрать несколько подходящих. Казалось, этого достаточно, я мог бы удовлетвориться, однако приблизительный результат меня почему-то не устраивал. Выяснилось, что быть честным с тобой очень трудно. Положив себе условие быть честным, я сразу же понял, что общеупотребительные слова не могут выразить тех сложных, противоречивых, меняющихся ощущений, которые вызывает у меня простая мысль о тебе.
Пытаясь разобраться с чувствами, по необходимости пришел я к тому, что не знаю себя. Я увидел, что моя жизнь распадается на поступки, события, слова, и все это существует само по себе, россыпью, не складываясь в нечто определенное так, чтобы я мог со спокойной совестью сказать: это я, Трескин! Я знаю, когда мой поступок был с общепринятой точки зрения нехорош или груб, но я вовсе не знаю и не понимаю, значит ли это, что я, Трескин, несправедливый и грубый человек. В другом случае друзья признали меня щедрым и великодушным, Трескин по общему мнению оказался отличным свойским парнем. Но я-то лучше других знаю, что не могу утверждать про себя, что я добрый и щедрый человек. Я ничего не могу утверждать про себя наверное. Я понимаю, что в такой-то и такой-то ситуации я поступал совершенно определенным, одинаковым образом столько раз, сколько ситуация повторялась, но я не имею ни малейшего понятия, что заставит меня поступить как прежде, если ситуация повторится в пятый или в двадцать пятый раз.
И размышляя так о собственной жизни, о своем характере, я вернулся к тебе, потому что внезапно и с изумлением понял: все, что кажется мне неясным, лишенным какого-либо внутреннего смысла, становится простым и очевидным, едва только я набираюсь смелости посмотреть на себя твоими глазами.
В том-то и штука: как ни мало я тебя знаю, мне достаточно представить себе выражение лица…»
— А, черт! — Саша бросил ручку. Он-то не мог представить себе выражения лица трескинской девушки — ни глаза, ни брови, ничего определенного. То есть представить он мог что угодно, но этого — что угодно — нельзя было вставить в текст. Писать он должен был, применяясь к характеру Трескина и имея в виду определенного человека — девушку Трескина. Если глаза у нее карие, то это окончательно и изменить ничего нельзя ни при каких сюжетных обстоятельствах. Здесь он вынужден быть осторожен. Оставить пробелы на усмотрение Трескина, незаполненные места тоже нельзя — ознакомившись с трескинским наброском первого письма, Саша не доверял ему теперь ни в одной фразе.