Вот тогда он, Свешников, и выступит, и напомнит царю про доброго барина Григория Тимофеича. Если, правда, жив старик, если не замучили его в дальнем монастыре, если дело не так обстоит, как говорил московский дьяк, выпросит у государя отдать барина.
Шли.
На черной ондуше, низко торчавшей над убитым, покрытом застругами снегом, стрекотала сорока.
– Вот подлая птица.
– Чего? – не понял Свешников.
– Птица короконодо, говорю, подлая, – глухо пробормотал Шохин, подморгнув ужасным вывернутым веком. – Как увидит, так трепетать начинает.
– Думаешь, увидела кого?
– А пойди взгляни.
Свешников обернулся.
Было видно, что сам Шохин ни за что не пойдет в сторону черной одинокой ондуши, на которой шумела вспугнутая птица короконодо. Пусть писаные и звали вожа тонбэя шоромох, видно, что даже такой смелый не пойдет в ее сторону без дела.
Пропустив аргиш, Свешников без труда добежал до траурного дерева.
Вблизи оно оказалось раскоряченным, страшным, будто коптили его в густом дыму. И несло от дерева большим неуютом. Как весь этот край, казалась ондуша очень старинным создание, как бы закутанным в смутные сумерки, скопившиеся в ее ветвях. А за снежные бугры уходила полузанесенная, но явственная цепочка следов.
Подумал: учуг прошел – верховой бык. Тяжело прошел. Наверное, с человеком на спине. Сразу вспомнил испуг Шохина.
Оказывается, не напрасный испуг.
Вот дрался вож с незамиренными племенами, пускал в ход сабельку и пищаль, подводил дикующих под шерть, сплавлялся по бурным рекам, боролся с дедом сендушным босоногим, и еще много страшного видел, а почему-то ужаснулся, увидев в снегу простую стрелу томар.
Постоял, прислонясь к ондуше.
Потом догнал усталый аргиш, но никому, даже Шохину, не сказал об увиденном.
Пытался сам все понять. Вот, вспоминал, сперва пенек от дерева, ссеченного железом. Потом чужая стрела. Потом берестяной чертежик с непонятными крестиками. А теперь – след учуга. Нисколько не удивился, услышав от Шохина:
«Ставь в караул самых надежных».
«Кого боишься?» – спросил
И не удивился ответу:
«Дикующих».
Ночь.
Сны прельстительные.
– Степан! Очнись, что ты!
Кто кричит? Зачем? В сладком сне видел величественного зверя, у которого рука на носу.
– Степан!
В сладком сне вел величественного зверя в Россию. Люди встречные, добрые христиане, дивились, бросали носорукому калачи. Зверь калачи ловко ловил гибкой рукой, тем питались.
– Степан!
– Чего? – пробудился.
– Писаные!
Ловя рукой сабельку, вывалился из урасы:
– Где?
– Там! – в испуге тянул за рукав Микуня.
Дышал, как собака, в ухо:
– Не брось меня!
А снег красный, зеленоватый, изжелта. Потом снова красный, желтые тени.
Казалось, весь мир пылает, бросая зловещие цветные тени на пустую сендуху. Действительно юкагиры зажгли костры. Широко зажгли. Не ошибся Христофор: совсем не пуста сендуха. Так только кажется. Все небо пылало в стороне полночи. Там кто-то сдвигал и снова распахивал цветные кулисы. Там весь мир пылал. Опустив морды, без удивления стояли только олешки, они такое видели, да собаки спали, сбившись в теплый клубок. Не почувствовали еще смерти.
Возле второй урасы тесно стояли Ганька Питухин, Гришка Лоскут и Федька Кафтанов. Все при оружии, ко всему готовые. Оттолкнув казаков, Свешников резко вздернул шапонач, ровдужную дверную закрышку, и увидел крошечную, но дающую некий смутный свет лампадку, стоявшую на полу.
У прогоревшего костерка навзничь лежал Шохин.
Лежал не у входа в урасу, как раньше любил спать, а в самой глубине, где ложился в последние ночи. Почти по плечи прикрыт теплым заячьим одеялом. Вроде спит, открыто только лицо.
Но это Свешников так подумал –
Лицо есть образ божий. А у вожа Христофора Шохина лица не было. Только кровавый, запекшийся на холоде мертвый круг, неаккуратно и густо исполосованный острым железом.
Стремительно обернулся:
– Кто?
Казаки тесно стояли перед урасой.
Никто не спешил ответить, даже Микуня. Только Елфимка, сын попов, строго положил крест:
– Не знаем.
И указал в танцующую тьму:
– Там след вроде.
– Оленный?
– Ага.
– Учуг проходил?
– Ну, может. Мы не слышали.
Спросил, снова перекрестившись:
– Смерть ходит?
Теперь уже Свешников перекрестился. Подумал: «Вот опять верховой бык. Не зря боялся чего-то Шохин. Я думал, он всех переживет, особенно Микуню, но знал что-то ужасное вож. Не зря сказал про стрелу томар – знак».
Вдруг вспомнил шепот в острожке Пустом. «Да неужто правда?.». – «А то как иначе?… Фиск нынче рыщет везде…» – «А воевода?» – «О том не боись…» Непонятно шептались сын боярский и вож. Зачем, какой фиск? Чего не должен бояться воевода?
Но теперь уже не узнаешь: нет шептунов.
Выругался.
Наклонясь, коснулся Шохина.
Сразу почувствовал под пальцами замерзшую, как бы гладкую кровь. Отдернув заячье одеяло, увидел: ударили вожа ножом-палемкой – в самое сердце. Хорошо знали, куда бить такого страшного. Только потом перекрестили ножом лицо.
Но почему никто не услышал?
Обернулся.
Посмотрел на казаков хмуро.