Я чувствовал себя таким счастливым — иной раз мне кажется, что это была самая счастливая минута в моей жизни, сам не знаю почему. А в другой раз она мне кажется самой печальной, потому что я отрезал себе путь назад, и, возможно, навсегда. Я пересек полосу солнечного света и попал в тень горы, что тянулась к северу от меня; сразу стало холодно, золотистый шелк над моей головой приобрел голубоватый оттенок, а в следующую минуту я грохнулся на землю среди заброшенных виноградников. Почва здесь была твердая — глина и камни, и, когда я упал, я услышал, как хрустнула кость у меня в ноге, а чуть позже почувствовал боль. Прохладный вечерний воздух надул мой шелковый парашют, и меня потащило вниз — с одной террасы на другую, пока я не запутался в старых виноградных лозах и не застрял там. Собрав вокруг себя парашют, я устроил из него подобие гнезда и забрался в него, как раненая птица.
Была уже ночь, когда меня разбудили какие-то маленькие смуглые люди, от которых пахло навозом и вином. Они ничего не говорили. Просто подняли меня и положили в большую корзину, от которой тоже несло навозом, и землей, и виноградным суслом, водрузили корзину на спину мула и повезли меня куда-то вверх, в гору. Я подумал, что они, наверно, меня убьют, но мне было все равно. Очень уж мне было тяжко. Ведь я стал дезертиром. И был теперь совсем один. Из всех известных мне американцев только я почему-то решил объявить конец войне, и меня мучил стыд. Ну кто я такой, чтобы пойти на это? Собственная самонадеянность поражала меня, но стоило мне закрыть глаза, и я видел горящего мальчика. Оглядываясь сейчас назад, я не удивляюсь, что мне хотелось тогда умереть.
Они поместили меня в маленьком шалаше, сооруженном среди виноградников из веток, прутьев и соломы. Сколько я там пробыл, не знаю сам. Кормили они меня черствым хлебом, каким-то белым, очень мягким козьим сыром да горькими оливками и давали вино, и, если б не вино, я бы, наверно, подох с голоду. Однажды ночью они явились, подняли меня, снова уложили в корзину, и к утру, когда мне уже стало совсем невмоготу, я вдруг услышал, как копыта мула зацокали по камням, а выглянув из корзины, увидел крыши домов и понял, что нахожусь в каком-то городке. Они сбросили меня в этой старой корзине из-под винограда прямо на булыжники Народной площади, у входа в Дом Правителей. Мэром этого городка, как мне предстояло узнать, был Итало Бомболини, и правил он здесь уже три или четыре недели, а то и больше.
Через две недели после того, как Итало Бомболини принял на себя обязанности мэра Санта-Виттории, все — за исключением священника Поленты, который презирал его, и каменщика Баббалуче, который никак не мог заставить себя видеть в нем мэра, — признали, что Бомболини — это правитель, что он прирожденный правитель, что он правитель по натуре. А временами это был даже вдохновенный правитель.
Короче, по его же собственным словам, это был «соус к макаронам».
Он так естественно держался в роли правителя и так изящно захватил власть в свои руки, что люди, которые всего две недели назад произносили его имя не иначе как с приставкой «шут» или «дурак», внезапно осознали, Что всегда подмечали в Бомболини черты вождя.
«Помнишь, как он помешал Джованетти убить свою жену — заговорил ему зубы, а сам тихонько отнял у него мотыгу? Я тогда сразу себе сказал: «Может, он и выглядит, как шут, но у него душа вождя». Вот что я тогда сказал. Так что прямо говорю: я первый это в нем увидел».
Каждый по-своему открывал для себя Бомболини. Под конец даже Баббалуче вынужден был признать, что у торговца вином обнаружились качества, по меньшей мере удивительные.
— Только это ненадолго, — говорил каменщик. — Сей час он на подъеме, да еще ему везет. Но дайте срок. В этой толстой скотине сидит шут, и шут этот рано или поздно вылезет наружу, потому что шут — как он есть шут, так шутом и останется.
Были и другие маловеры — из стариков, которые считали, что на земле ничего нет, кроме голода, тяжкого труда и смерти, да и быть не может. «Он скоро утихомирится, — говорили они. — Есть ведь такая поговорка: «Осел — не лошадь, долго не пробежит», — но, поскольку Бомболини все продолжал бежать, даже старики начали стыдить Баббалуче.
— А осел-то все бежит, — приставал кто-нибудь из них к каменщику. — Может, он вовсе и не осел, а лошадь.
— Осел есть осел и ослом останется, — ответствовал Баббалуче. Дайте срок. Увидите, как вылезут его длинные уши.