В тот же вечер Манька пробралась в ванную, которую топили теперь только для детей, и в сковывающем тело холоде принялась внимательно себя осматривать. С мутящимся от страха сознанием она увидела, что ее груди, раньше такие острые, чуть опустились и висят теперь круглыми тугими полушариями, что соски потемнели, а бедра расширились. Потом она долго ощупывала плоский, чуть ввалившийся живот, потом быстро коснулась пальцами розы и тут же с ужасом отдернула руку, потому что роза показалась ей слишком большой и горячей. Манька заплакала, а ночью сказала Эриху, что у нее все не в порядке. В ответ он придушенно вскрикнул, соскользнул на колени перед кроватью и положил ей на живот свою темноволосую голову. До самого его ухода она пролежала в блаженном забытьи, и ей мерещилось, будто лежит она не в Германии на перине, а в стогу душистого сена, и что ей не дает подняться не голова Эриха, а торчащий горой, до звона натянувший веселый ситец живот, какой она видела перед войной на сенокосе у их соседки, вышедшей на Николу замуж. Под утро Манька вспомнила, как через пару дней та же Катька каталась по тому же сену, воя, как зверь, и хватаясь руками за живот, а подбежавшие бабы, наваливаясь, насильно разводили ее белые полные коленки. Маньку охватил липкий тысячеглазый страх. Она вцепилась в плечи Эриху в тщетной надежде что-то объяснить, но смогла только заскулить и покрыть себя, дрожащую от немой тоски, его телом, спасительным и любимым.
Целую неделю она работала с утра до ночи, ловя на себе внимательные взгляды хозяйки, а в свободные минуты заходила в детскую и пыталась подержать на руках Алю, но крупная, тяжелая девочка зло вырывалась и ревела. Эрих приходил каждую ночь, приносил Маньке еду, давно не виданные в доме ветчину, масло, галеты, заставлял есть, а она ловко прятала куски, чтобы днем дать их ставшему совсем прозрачным Уле. Чуткий мальчик, видя ее заплаканное лицо, все чаще оставлял свои мальчишеские дела и, подойдя поближе, начинал застенчиво гладить ее покрасневшие, распухшие от холодной воды руки.
– Мама заставляет тебя много работать, – как-то сказал он. – Но ты не сердись, она тоже бедная и каждый день плачет у себя в спальне. Плохо без папы, да? – И они оба, обнявшись, расплакались.
А ветреным днем, когда за несколько часов подсохла на улицах вся грязь, Манька обнаружила, что все ее опасения были напрасны, немедленно сообщила об этом сразу заулыбавшейся хозяйке, а ночью, решительно отодвинув принесенные продукты, – Эриху. Он поглядел на нее долгим взглядом, почему-то перекрестился и, не раздеваясь, отошел к окну, где закурил английскую сигарету. Так он молча простоял до рассвета, наступавшего теперь все раньше. Утром Манька узнала, что советская армия перешла границу райха.
Начались смутные, непонятные дни: бомбежки прекратились, а еда исчезла почти совсем. Маргерит все еще варила немного пива, но к ним заходило теперь не больше пяти-десяти человек в день. С наступлением тепла Уля стал исчезать на целые дни, не слушаясь ни мать, ни Маньку; с Алей надо было с утра уходить в парк. Манька почти перестала разговаривать, все больше погружаясь в свой внутренний мир, в котором жило теперь только два чувства: предвкушение скорого освобождения, смертельной петлей связанное с расставанием, потерей любимого, без которого не было ей ни воздуха, ни света. И чем светлее становилось на улицах от расцветавших вишен и груш, тем тяжелей каменело Манькино сердце. Эрих появлялся все реже, а когда приходил, просто ложился рядом, тихо гладя ее расцветшее тело, теперь уже помимо Манькиного желания требовавшее ласк. Он не брал ее, они никогда ни о чем не говорили друг с другом, каждый про себя переживая свою муку, но одной мартовской ночью он пришел со слабо порозовевшими щеками, жадно обнял Маньку, всю сразу остро вспотевшую под полотняной рубашкой, и, незаметно что-то сделав у себя внизу, вошел в нее. Счастливая, она открывалась, и в то же время ее неопытное, но чуткое тело чувствовало какую-то непривычность. Чуть напрягшись, она сильнее обычного ждала того момента, когда Эрих забьется в ней живой серебряной рыбкой и по лону разольется тепло. Но этого не случилось. Растерянная Манька, сама пугаясь своей смелости, робко протянула руку, чтобы узнать, почему роза ее суха, и пальцы коснулись мокрой мертвой резины. Словно обжегшись, она отдернулась, а Эрих тихонько рассмеялся.
– Я хочу, чтобы у тебя все было в порядке. Теперь ты можешь это убрать, ну же, смелее.
Но Манька испуганно замотала головой, и тогда Эрих сам стянул маленький резиновый мешочек, в мглистом утреннем свете в первый раз откровенно и близко представив округлившимся глазам Маньки то, что она так нежно впускала в себя. Зажимая рот от внезапного крика, она невольно отодвинулась, вжимаясь спиной в подушки.
– Не бойся же, не бойся, – ласково твердил Эрих. – Потрогай. Всем будет только лучше. – И он сделал движение в ее сторону, при котором живое и красное у него внизу самостоятельно качнулось и на глазах онемевшей Маньки стало еще больше.