Если бы Манька прожила эти три года среди кошмаров войны и оккупации, видела горы расстрелянных людей, слышала волчий вой женщин, получающих сообщения о смерти, вероятно, она могла бы возвыситься над своим чувством, чудовищным чувством любви к врагу, за которое в России ее ждала только смерть. Но три года жизни в относительном спокойствии, где все ее душевные силы были сосредоточены на единственном светлом и животворном чувстве, где она узнала иную жизнь, и где раскрылось ее девичье тело, совершенно изменили ее представления о войне и победе. Победа несла ей горе, уже измучила ее возлюбленного, уже отобрала его у нее и, скорее всего, отберет у самой жизни. Ничего не смысля в политике и военных действиях, Манька все же прекрасно понимала, что немцев ждет беспощадное и страшное наказание и что грядет оно очень скоро, может быть, сразу после того, как оживут на улицах плоские зловещие тарелки, поэтому суеверно спешила выбраться из города в тишине.
Шагая широким, почти мужским шагом, через полчаса она уже вышла на просеку, где в теплых весенних лужах стояла мутная вода, скинула ботики и почти побежала, с каждой минутой чувствуя, как сердце заливает животный страх перед местом, куда она так стремилась. Полкан, почуявший весну и свободу, носился по лесу, восторженным, почти щенячьим лаем выражая свое счастье. Платок сбился с коротко остриженной головы, пальто распахнулось, и Манька все чаще останавливалась, прижимая руки к тяжелой груди, словно пытаясь успокоить гулкое сердце. Вскоре стал виден штауффенский дом, нелепым осколком иной жизни торчавший среди запущенного луга, и ей показалось, что в том месте, где стояла тогда машина, трава так и не поднялась. Упав лицом на мокрую землю, она в первый раз за все последнее время глухо зарыдала. Куда она бежит? Что встретит ее там, за высоким страшным забором? Может быть, все немцы уже давно расстреляны, и она найдет своего Эриха в груде изуродованных тел? Но великая сила любви, не желая знать ни вопросов, ни ответов, толкала ее вперед, заставляя идти, и Манька покорно поднялась, взяла на веревочку Полкана, участливо лизавшего ей руку, и снова, теперь уже отмеряя каждый шаг, пустилась в свой горький путь.
Километра через два лес вдруг внезапно кончился, словно невидимая рука вырубила его подчистую, и Маньке пришлось шагать по совершенно голому пространству. Она боязливо оглядывалась, с трудом переставляя ноги и усилием воли гоня себя вперед – туда, где вдалеке темнела унылая бесконечная линия. Полкан притих, и от этого стало еще страшнее.
Темная линия оказалась полусгнившим забором с обрывками колючей проволоки и несколькими вышками по углам. На вышках никого не было, а за щелястыми досками царила нехорошая тишина. Едва дыша, Манька нашла дыру пошире и, зажав морду начавшему поскуливать Полкану, прильнула к ней.
В раскисшей грязи огромной пустой площади на корточках, а то и прямо в лужах сидело человек пятнадцать немецких солдат, без ремней и погон. Они вяло переговаривались. Непривычно большой, гнутый репродуктор молчал, но солдаты время от времени поднимали головы и смотрели на него с видом людей, для которых самая ужасная определенность все же будет легче, чем гнетущее ожидание. Эриха среди них не было. Прикусив губу, Манька тоже села в жидкую грязь и, достав из кармана пальто большой белый сухарь, принялась его грызть, стараясь всячески растянуть это занятие. И если бы кто-нибудь увидел сейчас ее суровое, без кровинки лицо, то понял бы, что она будет ждать сколь угодно долго, пока не увидит того, в ком состоял отныне весь смысл ее жизни.
Но бог, видимо, бывший сегодня на стороне русских, сжалился над нею, и ждать долго Маньке не пришлось. Минут через двадцать двери одного из бараков открылись, и на площадь в окружении двух американских сержантов вышло трое офицеров: высокий смеющийся американец с засученными рукавами, безразличный ко всему англичанин и Эрих, в отличие от солдат, при погонах и в портупее. На мгновение в глазах у Маньки почернело, по лицу покатились беззвучные слезы, а тело заполыхало стыдливым жаром. Офицеры остановились совсем недалеко от нее, и она услышала, как на ломаном немецком, гораздо хуже, чем говорила она сама, американец сказал Эриху, что до подписания капитуляции остается полчаса и на это время он волен распоряжаться собой, как ему вздумается. Эрих судорожно сглотнул и молча опустил длинные ресницы, а потом, словно сделав над собой усилие, обратился к холодному англичанину:
– В таком случае, не будете ли вы любезны, пока формально я еще не ваш пленный, дать мне сигарету?