Спустя неделю город и жизнь в нем совершенно преобразились. Улицы наводнились американцами и французами, поскольку границы оккупационных зон еще не были определены до конца, разбитными солдатскими девками, зарабатывавшими на пропитание в ближайших подъездах, вереницами возвращавшихся домой итальянцев и бельгийцев, и прячущими лица немецкими солдатами со споротыми знаками отличия. Манька равнодушно смотрела на бесконечную пеструю карусель событий и лиц из окна своей комнатки, почти не выходила из дома и все так же помогала Маргерит по хозяйству.
О судьбе немецких офицеров вообще и офицеров местного концентрационного лагеря в частности по-прежнему не было слышно ничего, кроме смутных слухов о каком-то грандиозном судилище. Манька, повзрослевшая за последний месяц больше, чем за четыре года войны, решила дождаться известий об Эрихе любым путем и во что бы то ни стало, хотя уже несколько раз ловила на себе недоуменные взгляды бывшей хозяйки, окончательно переставшей ее понимать. Практически все остарбайтеры давно отправились из Эсслингена в русскую зону, а Марихен невозмутимо продолжала работать по дому, словно война и не думала кончаться. Она уходила надолго, часто беря с собой Хульдрайха, но старательно избегала военных патрулей.
А ярким веселым днем конца мая фрау Хайгет была вызвана во французскую комендатуру и вернулась оттуда хмурой и подавленной. Через сына она попросила Маньку спуститься в гостиную, где, покрываясь пятнами, сообщила, что в город прибыли представители русского командования и требуют, чтобы все интернированные были в двадцать четыре часа вывезены в советскую зону. Не стесняясь, во весь голос заревел вечно подслушивавший взрослые разговоры Улька, а Манька невольно схватилась рукою за край стола.
– Я не поеду, – потупившись, глухо ответила она. – Видит бог, не поеду.
Какое-то теплое чувство вдруг шевельнулось в груди Маргерит Хайгет, и она подумала, что все-таки зря Эрих в последние полгода так жестко обходился с девочкой, которая была ей хорошей помощницей и, кажется, действительно любила ее детей. Но не выполнить приказ русских было немыслимо.
– В случае неисполнения они грозили самыми жестокими мерами, – опустив глаза, прошептала Маргерит. – Неужели ты подвергнешь риску двоих маленьких детей?
Манька упала головой на плюшевую вишневую скатерть.
– Но господин Эрих говорил… просил… – сквозь подавляемые слезы пробормотала она последнее, что могло ей помочь.
– Может быть, именно твой правдивый рассказ о том, как тебе жилось здесь, поможет моему мужу! – вдруг горячо воскликнула Маргерит и при мысли, что может скоро оказаться вдовой, зарыдала.
В тот же день Манька пошла в комендатуру, где ее, каменно улыбаясь, встретили щеголеватый офицер с оловянными глазами и нарумяненная белокурая девица в звании лейтенанта НКВД. Насмешливо выслушав, как она жила служанкой в доме начальника концлагеря, девица потрепала ее по щеке холеной ручкой и заявила, что, конечно, сейчас она запугана, но бояться больше нечего, и в советской зоне она, конечно же, расскажет всю правду о зверском обращении с нею фашистских нелюдей. Ей велено было явиться завтра к шести утра на соборную площадь для отправки.
«Нелюди», – шептала Манька, возвращаясь домой по гомонящему городу, грудь ее сжималась, словно ласковые длинные пальцы снова творили чудо с ее заново родившимся телом, а к горлу подкатывал сладкий комок с привкусом какао, которым Эрих напоил ее в то фантастическое утро.
Придя домой, она обнаружила у себя в комнате Маргерит, с отрешенным лицом складывавшую в два огромных старинных чемодана, каждый едва ли не по пояс Маньке, какие-то шелково-летящие вещи.
– Не надо, – почти грубо остановила ее Манька, – ничего я не возьму.
– Неужели после победы ты стала брезговать немецкими вещами? – вскинула в ниточку подведенные брови Маргерит. – Я дарю их тебе от чистого сердца, поверь.
– Я не поэтому… – покраснела Манька. – Я и так… Ведь остаются дети… Але потом пойдет, или продадите…
Маргерит вздохнула.
– Кто знает, может быть, нам скоро вообще ничего не понадобится.
Всю ночь Манька провела в комнате, уже не выглядывая в окно и даже не доставая плотно зашитую в кожаный кисет драгоценную фотографию. Она сидела на краю кровати, до боли стиснув между коленей безжизненные пальцы. Сидела так, словно и не здесь провела одну из самых страшных ночей в своей жизни, когда была оторвана от дома, беззащитна, отдана в полную власть ужасной, как пелось в русской песне, фашистской нечисти, и словно не здесь суждено было свершиться ее самой счастливой ночи…