А в деревне и правда было весело. На крыльях белых лебедей прилетела весна, гоготанием гусей горланила весна, стаями диких уток садилась у крыльца весна. Крыльцо наше было на берегу озера. А на берегу озера уток — темным-темно. Беру ружье. Ба-бах! И небо синее темнеет. Темным-темно. На берегу озера — струйка алой крови. На берегу селезень лежит. С трепетом беру в руки добычу. А небо звенит и стонет от утиных стай. Принимай, озеро, крылатых, принимай! На берегу озера весна не убита. На берегу озера встречена весна.
Посреди деревни — тоже озеро. Как голубая плошка это озеро. А вокруг него, как квадратики с узорами, дома стоят, на прозрачной глади воды отражаются небо весеннее и дома колхозников. Хорошо было на берегу озера! И на берегу реки хорошо! Где теперь то озеро и весна крылатая?!
Атя… Что мне вспомнить? Может быть, то, как ты уходил в другой колхоз? Партия хотела, чтоб ты его «поднял». Но не успел ты выполнить завет — грянула беда, черная война.
Атя… Что мне еще вспомнить?
Может, то, как ты уходил добровольцем на фронт? Помню я Березово, пыльные улицы.
— Раз! Два! Три! — ваш отряд шагает.
— Раз! Два! Три! — и я марширую.
— Раз! Два! Три! — улыбается ваш командир.
— Раз! Два! Три! — и вы улыбаетесь.
Атя… Что мне вспомнить? Потом вы сели на белый пароход. Ты махал мне рукой. Мама прятала лицо в шелковую шаль. Я знал: она плакала. Не было у меня шелковой шали, некуда мне было прятать лицо — и я не плакал.
Что мне вспомнить? Ты был под Москвой. Фашистский осколок не смог убить тебя, только ранил. И раненый ты вернулся домой. Но недолго пришлось быть тебе в доме родном. Приезжал из района уполномоченный и о чем-то тебя просил. Несколько раз приезжал уполномоченный и каждый раз становился резче. Ты о чем-то подолгу говорил с мамой. Она в чем-то с тобой не соглашалась, спорила.
— С кем оставишь дедушку? Ему ведь сто лет.
— С кем оставишь бабушку? Ей тоже сто лет.
— На чем привезешь дрова? Нет у дедушки лошади.
— Где возьмешь молока? Нет у бабушки коровы.
— А в колхозе не допросишься — колхоз кормит фронт.
— Не оставишь дедушку, не оставишь бабушку…
И вот атя уже сидит в красивой казенной кошевке. Полозья у нее железные, а постромки смоленые. А конь вороной пританцовывает, жаждет умчать вас в снежную даль. И уполномоченный сегодня весел. Он говорит:
— Ничего. Поднимешь колхоз и вернешься…
Никто отца не провожает. Я один его провожаю.
Снег уже летит, вихрится снег. Я вцепился в кошевку, надо мной снег. Он такой колючий и горячий такой. Кружится и вьется над моей головой. Залетает в уши и слепит глаза. А конь, как шальной, поднимает ветер и, почуяв дорогу, быстрее ветра летит. И деревня моя куда-то летит. Я кричу: «Ма-ма-а!»
И тяжелая отцовская рука отрывает меня от казенной кошевки. И казенная отцовская рука на снежную дорогу толкает меня. Долго еще надо мною кружится снег. На соленые щеки мои ложится снег. Потом все замирает, и в мертвой тишине я вижу ледяной взгляд морозного зимнего неба. И кедры на берегу, как немые, стоят. Они не видели ничего, как слепые стоят. И река замерзшая ничего не слыхала, она в этой тишине, как мертвая лежит.
Смахиваю с лица остывшие слезы. Стряхиваю с себя прилипший снег. Пятилетним мужчиной шагаю обратно. Многого, конечно, я еще не понимаю. Но одно чувствую: в доме нет мужчины. Хозяином быть должен я, чтобы был наш дом. Чтобы был наш дом, я должен стать мужчиной.
— Прошу приготовить столики! — проходя между кресел, сказала стройная стюардесса. — Сейчас вам будет предложен завтрак.
Самолет гудел, как рой комарья. Пассажиры дремали, как в знойный полдень. До большинства слова стюардессы будто не дошли. Лишь кое-кто лениво потянулся налаживать столики.
Только мальчик ликовал.
— А мороженое будет? А пирожное? А лимонад?! — щебетал он, вертясь, как птица в клетке.
Бабушка наклонялась к нему, что-то строго шептала.
Глаза его засияли, когда появился перед ним поднос. Но он не стал есть ни ножку курицы, ни теплый рис. Он едва притронулся к пирожному, глотнул вишневого сока и стал с удовольствием вертеть пакетики с перцем и солью.
Скоро кусок хлеба стал остовом самолета, пакетики — крыльями, косточки вишни — колесами.
— Жу-жу-жу! — зажужжал он.
Бабушка заставляла его есть. Он отворачивался от протянутой куриной ножки и продолжал жужжать. Мы летели…
Ходит по земле мороз. Стучится в каждый дом мороз. А откроешь дверь — вздохнет тяжело, выпустит изо рта белый дым и, не спрашивая никого, входит в дом. Еще холоднее становится. И на глазах замерзает крохотное пятнышко на стекле окна, которое я так старался разморозить своим теплым дыханием. Но я снова и снова приклеиваюсь к окну и дышу на снег и лед, чтобы можно было видеть дорожку, по которой, наверное, скоро придет с рыбалки мама. А ее давно нет дома. Целую вечность, кажется, ее нет. «Неужели только семь солнц нет моей мамы? — раздумываю я. — Дедушка мог и ошибиться и на палочке, по которой он считает время, мог и пропустить зарубки. Ведь он слепой. Неужели только семь зарубок не было моей мамы дома, неужели только семь дней я ее не видел?!»