Но человеком он чувствовал себя лишь в снах. Как появлялось солнце и рыбаки шли на берег опять закидывать невод, он терял свое могущество.
А ее тумран по вечерам звенит чуть слышно. Поет, как будто вздыхает. Поет, как шепчется. Поет, как будто зовет. Солвал не видит ее, но слышит. Он чувствует, как она подносит к алым губам тонкую пластинку, выточенную из кости. Как пластинка вдруг оживает, вздыхает, шепчется, зовет. Хороший тумран! Лишь с помощью его Солвал что-то знает о ее состоянии. Он слушает, как она играет, и ему кажется, что он ей уже сказал:
Нет, совсем не то! Зачем ей огонь?! И разве она о чае мечтает? А в месяц жирной рыбы, когда солнца много-много, ветер тоже ласков. И не объятий воды июльской она, наверно, жаждет!
Ей надо бы сказать другое.
Сердце… О нем ей надо и говорить… Но как? Может, поможет песня?
И однажды вечером, когда усталый невод спал на вешалах и по воде спокойной поплыл туман молочный, он запел. Плыла его калданка легкая, и песня плыла. Сначала он пел тихо, стесняясь воды и тишины. Но вода по-прежнему журчала. Казалось, она тоже пела и говорила: «Пой и ты».
Он громче выводил слова, вслушиваясь в тишину таежного берега. Никого там не было. Одни деревья стояли, навострив зеленые уши-ветви.
Пел он о сверкающем плесе, серебряный покой которого изломала гагара, пробежав по нему, рассыпав хрустальные брызги. Потом о лодочке легкой, сделанной из белого елового дерева, лилась песня. И о том, что в лодочке есть одно место. Грустит это место, что не занято никем.
«Ох, нам бы сесть в одну юркую лодочку! И вместе бы плыть нам! О, если бы четыре спелые смородины, четыре наших глаза, друг на друга смотрели вечно!