Ах, рождество! Перед Клавиными глазами - сияющее виденье рождественской елки. Высокое, до самого потолка, разукрашенное гирляндами и игрушками деревце. В зале уютно, тепло, играет музыка, и от горящих свечей как-то празднично-таинственно. Лапчатые ветви и украшения отбрасывают на стены причудливые тени, в мерцающем свете тени оживают, колышутся, движутся, сменяя друг друга, как в кинематографе.
Малыши, приглашенные в гости к братишке Арсению, взявшись за руки, ведут хоровод вокруг елки под звуки рояля и приятного маминого голоса мама играет и поет. Отец подпевает, а Евфросинъя Ивановна танцует вместе с девочками в разноцветных платьях и пышных бантах.
Затем появляется Дед Мороз с мешком за плечами. Он комично переступает с ноги на ногу, точно так же, как делает это дворник Михаил, когда зовет его отец, и раздает детям подарки. А потом - праздничный стол, на котором много конфет, печенья, орехов. В этот день всем детям разрешается не спать допоздна.
...Отец Илиодор еще раз смачно поцеловал мачеху в губы и проворчал, перекрестившись:
- Прости, господи, прегрешения мои! Аз есмь в грехе зачатый...
Клаве вдруг стало весело. И потому, что опьяневший священник вел себя так смешно, и потому, что Могилянский как бы перенес ее из безотрадной окружающей действительности в счастливое прошлое: стоит только закрыть глаза - и исчезает, как страшный сон, все, что стряслось с нею и с ев отцом. Толстый Могилянский уже казался ей милым добряком - он ведь напомнил, что в ее жизни было счастье, что прошлое - было, было, было! - а значит, когда-нибудь, бог даст, и возвратится. А может быть, стало ей так хорошо от тепла, которое разливалось по всему телу, и она уже не отталкивала руку Семена Харитоновича, а он все время заботливо, с очень сосредоточенным лицом подливал в ее рюмку водки.
После той ночи Клава долго болела. Целыми днями лежала в спальне с широко раскрытыми немигающими глазами. В доме нечего было есть, но она и не просила, а только пила воду. Мачехе в конце концов надоело носить ей стаканы, и она поставила прямо на пол игрушечное ведерко с водою и тяжелую медную кружку.
По ночам у Клавы бывал жар. Она металась, плакала, что-то выкрикивала, кому-то угрожала, не давала мачехе спать. Евфросинья Ивановна отдала бы ее в психиатрическую больницу, но боялась обращаться к властям, да и больницы в городе не работали, только сыпнотифозные бараки. Выгнала бы из дому, пусть идет, куда хочет, но что скажут соседи, вселенные новой властью в бывшие апартаменты Апостолова. Это были многосемейные рабочие с целой кучей детей, и Евфросинъя Ивановна не только ненавидела их, но и боялась, боялась, что донесут в Чека о тайных сборищах в ее квартире. А без этого невозможно было бы жить.
Семен Харитонович несколько раз приходил к Апостоловым, приносил Клаве гостинцы, но она только отворачивалась к стене и натягивала на голову одеяло. Мачеха сама брала у лавочника хлеб или мешочек пшена и благодарила.
- Ах, Семен Харитонович, все с того вечера. Знаете, мала она еще, глупа, - пыталась Евфросинъя Ивановна сгладить невежливое поведение падчерицы. - Не сердитесь и не удивляйтесь.
- Не сержусь, но удивляюсь, - ворчал гость. - Удивляюсь. Тысячи девушек почли бы за счастье, а она... Гимназистка...
Выздоровев, Клава так и осталась молчаливой, по словам мачехи, "немного не в себе". Никогда не вспоминала о той своей страшной ночи, никогда больше не принимала участия в вечеринках, которые время от времени бывали в большой гостиной, когда в гости приходили Могилянский, отец Илиодор и еще какой-то субъект с вытянутым прямоугольным лицом, которого Клава про себя называла Конем. Когда они появлялись, Клава уходила из дому и бродила где придется. Дома не произносила ни слова. Никогда. Казалось, больше ничто ее не касалось, ничто не тревожило.
- Ты что молчишь? - взорвалась однажды мачеха. - Глаза прячешь! Они у тебя такие, будто зарезать кого-то собираешься.
Клава впервые после болезни улыбнулась.
- Не бойтесь. Не вас...
- Ой, Клавочка! - заохала мачеха. - Не осуждай меня! Боюсь я с голоду умереть. И чтобы ты и Арсенчик умерли, тоже не хочу. Страшнее такой смерти не бывает...
После этого разговора Клава исчезла. Ушла вечером и не вернулась. Не было ее день, два, неделю. Мачеха облегченно вздохнула.
Как-то ночью, когда Евфросинъя Ивановна, оставив гостей за столом, уснула в своей спальне, - теперь, когда падчерица исчезла, она почувствовала себя свободнее и разгулялась вовсю, - в дверь постучали.
Вскочила. Босиком, в сорочке подбежала к двери.
За дверью было тихо.
Потом снова раздался стук.
- Кто там? - не своим голосом спросила Евфросинъя Ивановна.
- Это я, Клава. Отворите.
Она не вошла, а почти вползла в дом. Была похожа на кошку с переломленным хребтом.
- Где ты пропадала?
Клава остановилась у стола и молча, со страдальческим выражением на лице, терла руки. "Отморозила, - сердито подумала мачеха. - Не хватало еще инвалида на мою шею!"
Длинные пальцы Клавы покраснели, а лицо было синеватым, и пугали на нем заостренный нос и впалые щеки.