Тогда уж и я подошла к синьору Леопольдо, и смело, глядя ему в глаза, предложила осмотреть покои его великолепного дворца. При этом на языке моем так и вертелась колкость по поводу того, что пузыри на его фиолетовых штанах оказались столь внушительных размеров, что гульфик терялся среди них. Но сказать так — обратить внимание остальных на то достоинство синьора Медичи, о котором знала одна лишь я.
Хозяин дома учтиво поклонился, протянул руку. Я положила трепетную ладонь свою на его крепкие, словно стальные, пальцы, пошла, величественно держа голову, мягко ступая по мраморному полу, чувствуя на себе завистливые взгляды всех римских прелестниц, приглашенных на нынешний вечер к Леопольде и потерявших теперь надежду отхватить себе хоть какой-то кусочек от несметных богатств знаменитого рода.
Но мне не было дела ни до денег этого человека, ни до его щедрости. Я любила его, я хотела принадлежать ему безвозмездно…
Разве мог быть паж моего отца Джованни возбудить сердце совсем еще юной особы, какой была я в первый год появления своего в замке Аламанти, так, как это сделал со мной уже девятнадцатилетней мой Леопольдо?
Даже вывалившийся со спущенными штанами из стены замка и со взведенным к пупку копьем Джованни не вызвал у меня уже пятидесятитрехлетней ничего, кроме сочувствия и усмешки. Нет, в сравнении с Леонардо паж Джованни был абсолютное ничто…
1601 год от Рождества Христова. Когда спустя час после осмотра сена я вернулась в замок, там встретил меня дядюшка Никколо и рассказал о случившейся с призраком пажа неприятности.
Я ответила, что видела малыша.
Дядюшка Никколо спросил:
— Испугалась?
— Зачем? — пожала я плечами. — Что я, мало видела вашего брата? В замке скоро ступить от привидений будет некуда.
— Вот так вот всегда, — грустно вздохнул старик. — То пугаются — и в обморок брякаются, орут, как оглашенные, а то надоели говорят, ступить от вас некуда. А нашему брату всего-то и надо ничего: покажите, что вам страшно, что вы раскаиваетесь в своих прегрешениях — с нас и довольно.
— В чем я должна раскаиваться? — удивилась я.
— Как в чем? — возмутился дядюшка Никколо. — А по чьей вине паж умер в цвете лет? Или скажешь, что ты тут ни при чем? А?
— Почему ни при чем? — пожала я плечами, продолжая разговор уже на лестнице. — Конечно, он меня любил… А может и не любил, а только желал…
И сама удивилась себе: зачем я лгу, зачем стараюсь выглядеть перед каким-то там привидением лучше, чем я есть на самом деле? Ведь я сама знаю, что любил паж меня, сама написала об том в своей тетради. Хорошо помню, что не только догадалась, что он прячется в нише, но и проговорилась об этом (намеренно проговорилась) отцу, а тот сразу все понял и, приняв мою игру, замуровал пажа как раз там, где малыш ждал первой своей встречи с женским телом.
— Он будет мне мстить? — спросила я.
Трудно сказать, — ответил дядюшка Никколо. — Вообще-то мы успеваем отомстить сразу после смерти, пока живы те, кто совершил глумление над нами. Он же получил такую возможность сорок лет спустя. Отец твой умер не в замке — духа его нет здесь. Ты так стара, что даже узнай малыш о твоей вине перед ним, он вряд ли соотнесет тебя с той особой, что пленила его сорок лет назад. И потом… что может сделать тринадцатилетнее бестелесное существо матерои матроне, знающей, что такое жизнь не понаслышке?
Таким образом дядюшка Никколо не разговаривал раньше. Казалось, впервые между нами исчезла тонкая, но все-таки стена, за которой скрывалась его угадываемая, но ясно не видимая душа. Прежде он говорил со мной несколько насмешливо, ерничал, шутил, держа хоть маленькую, но дистанцию. Теперь он говорил как с равной. И это требовало ответной честности.
— Объясни мальчику, что с ним случилось, дядюшка Никколо, — попросила я. — Если он захочет отомстить мне — я к его услугам.
И вот, покуда старик-призрак отсутствует, я пишу в тетрадь все, что произошло с мальчиком-пажом и со мной сегодня. Не знаю, когда они (или один он) появятся (появится) в стенах моей спальни или в лаборатории, потому беру опять калам (простите, перо), чиню его острым, как бритва, ножом — подарком турецкого аги, макаю в слоновой кости чернильницу и пишу исповедь о событиях, свидетелем которых пажу так и не удалось быть…
1566 год от Рождества Христова. Остановилась я, как вы помните, на том месте, когда сознание мое прояснилось и я увидела рядом с истерзанным телом кузнеца нашего волка с каплями человечьей крови на морде и огромные ноги гоблина за его спиной.
Я слабо пошевелилась и попыталась встать.
Гоблин тотчас исчез, а волк довольно заурчал и лизнул мою руку.
Сев, я оглянулась. Тела Антонио не увидела. Только широкая кровавая полоса тянулась в сторону орешника. Проследив за ней, я увидела нелепо вывернутые большие мужские голые ступни, понятно чьи.
— Спрятал про запас? — спросил я волка.
Тот сыто зевнул, обнажив белые острые клыки в кроваво-алой пасти, встал на лапы. Всем своим видом он словно показывал, что ничего плохого делать не собирается.
— Может ты и по-человечьи понимаешь? — спросила я.