— Но это из-за историй, — сказала я, ухватив кусочек морковки из кучи. — Истории-то внутри моей головы! Я внутри своей головы. А когда ты рисуешь, ты не можешь быть внутри своей головы, ты должна выглядывать наружу. — Я взяла еще кусочек морковки.
— Хватит таскать морковь, или ее не хватит для daube!
— Для чего?
— Для жаркого. Французского жаркого.
— Мне оно понравится?
— Да, — твердо сказала тетя Элейн, вынимая из шкафа горшочек и пытаясь его открыть. — Чтоб тебя!
На кухню забрел Лайонел.
— Мам, где папа?
— Все еще в офисе. Что, домашняя работа?
— Алгебра. Я застрял. Старшие мальчики поставили нам среднюю оценку за успеваемость.
— Дядя Гарет в мастерской, — сообщила я, жуя хлеб с жиром.
— Сперва прожуй, дитя, — бросила тетя Элейн. — Лайонел, пока ты не ушел, помоги открыть эту банку.
Он взял банку и стал возиться с крышкой. Когда Лайонелу удалось ее открыть, рука его соскользнула, и сок и похожие на заостренные вишни штучки полетели на пол.
— Что это такое? — спросила я.
— Оливки, для жаркого. Я попросила дядю Роберта купить их к столу в магазине польских деликатесов, когда он в последний раз ходил в библиотеку Святой Бригитты. Подбери их и сполосни под краном, ладно? Они очень вкусные, тебе понравятся. И вытри пол.
Я не помню, понравились ли мне оливки. Кажется, они были маленькие и черные, горькие и лишь наполовину созревшие. В них было больше ностальгии по шумным праздникам студентов, до войны изучавших искусство в отдаленных уголках Италии, чем чего-либо еще. Ноя ясно помню, что долго думала о том, как я читаю внутри моей головы, а Иззи выглядывает из своей головы, и гадала: это одно и то же или нет.
Конечно, я должна описать Энтони и Елизавету, выглядывая из своей головы, основываясь на фактах из колофонов и заметок на полях. Остались анналы и счетные книги, которые можно изучать, изображения и эмблемы, которые можно расшифровывать. Это похоже на наброски Иззи: я не могу написать, что на самом деле творится в их головах, как Иззи не может нарисовать, что на уме у куриц, она может только показать, как двигаются их тела.
«Но чтобы создать историю, мне нужно находиться внутри своей головы», — смутно думаю я… А потом заставляю себя очнуться, потому что Лайонел снова обращается ко мне:
— Итак, поскольку собственность настолько необычна, а дом покосился — застройщики всегда осторожничают в таких случаях, — вместо того, чтобы ждать, пока наклюнется другое предложение, самый лучший вариант — выставить Чантри на аукцион.
— Продать Чантри с аукциона?
— Да. А заодно продать мебель и все остальное — все, что не нужно никому из нас. Большинство хороших вещей уже, конечно, распределены или выставлены на продажу. С оборудованием «Пресс» будет то же самое, если Гарет не захочет перевезти его в какое-нибудь другое место.
Он говорит об этом так, будто обсуждает раздел офисного здания.
— Но…
— Уна, я знаю, это печально, — поворачивается ко мне Лайонел, — но тут и вправду нет выбора. Я прикидывал и так и эдак. Это очень печально, но уж к такому мы пришли… А теперь, думаю, мы пообедаем. Надеюсь, ты не сочтешь меня очень эксцентричным, если я не сниму перчаток? Знаешь, у меня легкая экзема.
Я не знала об этом, должно быть, она началась у него недавно. И понимаю, что дело нешуточное, лишь когда мы оказываемся в ресторане и Лайонел вынимает чистый носовой платок. Потом тайно, под столом, но безошибочными движениями он протирает каждый столовый прибор и даже бокалы. Мои подозрения, что происходит нечто странное, подтверждаются, когда после ланча мы наконец спускаемся по склону холма к его богатому ярко-белому дому. Лайонел отпирает ряд замков на арке, прежде чем отключить охранную сигнализацию, а потом спрашивает, не возражаю ли я против того, чтобы оставить обувь в прихожей. Некоторые из моих друзей-хиппи делали это, особенно скандинавы, но Лайонел?
Однако я ничего не говорю, и мы, разувшись, проходим в пугающе чистую гостиную. Она пахнет полировкой, все в ней сверкает. На каминной доске полно украшений; картины такие сияющие, без единой пылинки, что стоят в лужах собственных отражений; пара подсвечников без свечей, не говоря уж об отсутствии капель воска — у тети Элейн никогда не хватало времени счистить такие капли; изящно гравированная пара приглашений; дрезденские пастух и пастушка в традиционных позах, флиртующие друг с другом с разных концов каминной доски. А в центре — маленькая скульптура. Она абстрактная, такой величины, что могла бы поместиться в сложенных ладонях, чистые изгибы металла блестят, как полумесяц. Мне хотелось бы взять ее в руки.
— Это работа Фергюса? — спрашиваю я. — Красивая. Из чего она?
— Наверное, сплав олова со свинцом. Скрученный сплав, — отвечает он, но не вдается в детали.
А я воображаю Фергюса запертым в тайной башне, согнувшимся, как Румпельштильцхен[33]
над прялкой, и сплетающим металл в завитки лунного серебряного света.— Купил тут кое-что в городе, что может тебя заинтересовать. Это напомнило мне Чантри.