Выехали мы только около четырех. Теперь не разговаривали Чарльз и Камилла. Они поссорились (я заметил, что по пути к машине они шипели друг на друга) и весь обратный путь молча сидели рядом на заднем сиденье, скрестив руки на груди и уставившись перед собой, — уверен, даже не подозревая, что выглядят до смешного одинаково.
Поднимаясь к себе, я не мог отделаться от ощущения, что вернулся из долгого путешествия. Комната выглядела заброшенной и нежилой. Смеркалось. Я открыл окно и лег прямо на серые затхлые простыни.
Наконец-то все кончилось, но мной владело вовсе не облегчение, а какая-то странная обида, словно бы меня предали. В понедельник меня ждал греческий и французский. На французском я не был уже недели три. Эта мысль отозвалась острой тревогой. Контрольные работы. Я перекатился на живот. Экзамены. А через полтора месяца летние каникулы — и что тогда прикажете делать? Остаться возделывать чахлую ниву бихевиоризма? Или ехать дышать бензином на отцовской заправке?
Я встал, принял еще одну капсулу далмана, снова лег. За окном было уже совсем темно. Сквозь стены проникали звуки соседского магнитофона: Дэвид Боуи. Слушая, как земля вызывает майора Тома, я отрешенно созерцал сплетение теней на потолке.
Где-то на пограничной полосе между сном и явью я брел по кладбищу, не тому, где похоронили Банни, а другому — старинному и очень знаменитому. Справа и слева топорщились живые изгороди, потрескавшиеся мраморные беседки увивал дикий виноград. Я шел по узкой мощеной дорожке. За поворотом щеку мне нежно погладили бледные гроздья гортензии, жемчужным облаком выплывшие из тени.
Я искал могилу какого-то знаменитого писателя — Пруста или, может быть, Жорж Санд. Кто бы он ни был, я точно знал, что похоронен он именно здесь, но надгробия так заросли, что я с трудом разбирал надписи, к тому же темнело. Блуждая, я и не заметил, как оказался в сосновой рощице, венчавшей вершину холма, с которого открывался вид на глубокую, утонувшую в тумане долину. Я обернулся назад, на частокол обелисков и громоздкие остовы мавзолеев, таявшие в полумгле. Оттуда, сквозь лес памятников, в мою сторону плыл огонек — то ли керосиновая лампа, то ли карманный фонарик. Я подался вперед, пытаясь разглядеть получше, но тут за моей спиной затрещали ветки.
Из кустов вывалился ребенок, которого Коркораны звали Чемп. Он растянулся на спине, попытался подняться, но не смог и остался лежать, задрав ножки и беспомощно дрожа. На нем не было никакой одежды, один лишь памперс. Животик судорожно вздымался, руки были исполосованы глубокими безобразными царапинами. Я застыл, не веря своим глазам. Коркораны, конечно, олухи, но это было уже слишком. «Чудовища, — подумал я, — изверги, они ушли и бросили его на кладбище, совсем одного…»
Ребенок всхлипывал, ножки у него посинели от холода. В пухлой, похожей на морскую звезду ладошке он стискивал пластмассовый самолетик из «Макдоналдса». Я склонился над его голеньким тельцем, и в этот момент где-то совсем рядом раздалось нарочитое сухое покашливание.
Оглянувшись, я лишь мельком увидел приближающуюся фигуру, но этот моментальный образ отшвырнул меня назад, и, надрываясь истошным криком, я все падал и падал, пока наконец не приземлился на услужливо подхватившую меня кровать.
Очнувшись, я в панике нашарил выключатель. Стол, дверь, кресло. Стуча зубами, как в лихорадке, я снова рухнул на подушку. Хотя вместо лица у него было отвратительное трупное месиво, я прекрасно знал, кто мне встретился, и во сне он знал, что я знаю. После того, что наша пятерка пережила в минувшие месяцы, все мы, как можно догадаться, изрядно друг другу поднадоели. Первые дни мы держались порознь, пересекаясь только на занятиях и в столовой. Теперь, когда Банни лежал в могиле, тем для разговоров стало гораздо меньше, и уже незачем было засиживаться, обсуждая планы, до пяти утра.
Неожиданная свобода была даже приятна. Я совершал долгие прогулки, несколько раз один сходил в кино, а в пятницу отправился на вечеринку, устроенную в саду одного из преподавателей. Там, потягивая пиво на веранде, я услышал, как за моей спиной одна девушка прошептала другой: «Он такой грустный, правда?» На безоблачном небе высыпали мириады звезд, в траве тянули свою песню сверчки. Сострадательная девушка подошла ко мне, завела разговор. Она оказалась очень симпатичной — ясноглазая, жизнерадостная, как раз в моем вкусе. Я мог бы, наверное, увести ее к себе, но мне было достаточно легкого меланхоличного флирта. Так ухаживают трагические персонажи фильмов — опаленный войной ветеран или безутешный вдовец, проникшийся чувством к юной незнакомке, но постоянно возвращающийся мыслями к прошлому, весь ужас которого она, в невинности своей, не способна постичь. Я видел, как в ее отзывчивых глазах множатся искорки сочувствия, чувствовал теплую волну желания спасти меня от меня самого («Ох, красавица, знала б ты, на что готова подписаться», — подумалось мне) и не сомневался, что, если захочу пойти с ней домой, она не будет против.