Обуреваемый подобными мыслями, я часа два расхаживал по своей комнате (вернее, по комнате, которую привык считать своей, но должен был освободить через три недели), вновь и вновь приходя к выводу, что единственная возможность получить высшее образование (читай: сносный заработок в будущем) — убедить колледж полностью оплатить мое обучение в течение дополнительных семестров.
Наконец я сел за стол и принялся строчить заявление в Службу финансовой помощи. Я заявил, что не виноват во внезапном отъезде преподавателя, перечислил все до единой похвальные грамоты и призы, полученные после восьмого класса, поведал о своей страстной любви к английской литературе, а также выдвинул и всесторонне обосновал тезис: год, проведенный за изучением классических авторов, станет огромным подспорьем будущему филологу-англисту.
Поставив последнюю точку, я рухнул на кровать и уснул. Проснувшись около одиннадцати вечера, я отредактировал особенно жалобные пассажи и отправился в ночной зал, чтобы напечатать свою петицию. Заглянув по пути на почту, я обнаружил в ящике письмо, где сообщалось, что я получил работу в Бруклине и что профессор хотел бы обсудить со мной подробности на следующей неделе.
«Ну что ж, по крайней мере есть куда податься летом», — подумал я. Светила луна, на серебристой траве, словно заготовки декораций, лежали силуэты зданий. Окна «храма неустанной учебы», как шутил Банни в счастливые времена, светили маяком со второго этажа библиотеки.
Я поднялся по наружной железной лестнице, похожей на лестницу из моих кошмаров, мельком отметив, что в менее взволнованном состоянии, наверно, не преодолел бы и трех ступеней. Сквозь стеклянную дверь я увидел, что в комнате кто-то есть. Присмотревшись, я понял, что это Генри, на столе перед ним были разложены книги, но он как будто о них забыл и сидел, подняв голову и глядя в пустоту. Почему-то мне вспомнился тот февральский вечер, когда я увидел его под окном кабинета доктора Роланда — одинокая темная фигура в круговерти снежинок. Я толкнул дверь и вошел:
— Генри, это я…
— Я только что ездил к Джулиану, — ровно произнес он.
— И как? — спросил я, садясь рядом.
— Там все закрыто. Он действительно уехал.
Я не нашелся, что ответить, но Генри, похоже, и не ждал этого.
— Ты знаешь, мне очень трудно в это поверить. Он ведь сделал это по одной-единственной причине. Он испугался.
Из окна потянуло влагой, на луну набежали облака. Генри снял очки, и я снова подумал, до чего же беспомощным и уязвимым выглядит его лицо без этих круглых стеклышек в металлической оправе.
— Он просто трус. На нашем месте он поступил бы точно так же. Но он к тому же лицемер, а потому ни за что этого не признает. Дело ведь вовсе не в том, что, узнав правду, он ужаснулся и преисполнился отвращения к нам. Будь это так, я не стал бы его винить. Но его не волнуют ни обстоятельства, ни сам факт смерти Банни. Перережь мы половину кампуса, ему и то было бы все равно. Главное для него — уберечь свое доброе имя. Примерно в этих выражениях он и объяснил мне свою позицию.
— Значит, ты все-таки виделся с ним?
— Да. Вчера вечером. Он не усмотрел в этой истории ничего, кроме угрозы собственному благополучию. Даже выдай он нас полиции… Я бы, конечно, этого не хотел, но, по крайней мере, это был бы поступок. А он испугался и убежал — как заяц.
Я не думал, что еще способен на сочувствие к Генри, но горечь и разочарование, звучавшие в его голосе, пересилили всю накопившуюся за последнее время неприязнь.
— Генри…
Мне хотелось сказать что-нибудь глубокое и проникновенное — что Джулиан всего лишь человек, что он уже немолод, что плоть слаба и что приходит время, когда мы, так или иначе, должны расстаться со своими учителями, — но я не смог произнести ни слова. Генри обратил на меня невидящий взгляд:
— Я любил его больше, чем собственного отца. Я любил его так, как не любил никого и никогда.
Подул ветер, первые капли дождя разбились о карниз. Мы сидели и молчали до тех пор, пока не стихла гроза.
На следующий день я отправился в Лицей к трем часам на встречу с новым преподавателем.
Войдя в кабинет, я обомлел — там было пусто. Книги, коврики, цветы, огромный круглый стол — все исчезло, из старого интерьера остались лишь занавески и прикнопленная к стене японская гравюра, которую когда-то преподнес Джулиану Банни. К стене сиротливо жались несколько металлических стульев из аудиторий на первом этаже. Генри стоял у окна спиной к присутствующим, Фрэнсис и Камилла выглядели смущенными.
Мне навстречу шагнул круглолицый светловолосый человек лет тридцати, одетый в джинсы и водолазку. На левой руке у него блестело новенькое обручальное кольцо.
— Здравствуй! — по-учительски бодро и снисходительно обратился он ко мне, протягивая пухлую розовую ладошку. — Я — Дик Спенс. А тебя как зовут?