До – Гоголь не только не презирал Германию, эту первую страну, которую он увидел за рубежами Российской империи в августе 1829 года, приплыв на пароходе в Любек, и которую затем основательно изучил во время путешествия по ней в 1836 году, но был влюблен в Германию не меньше, чем Жуковский. Долгие годы Гоголь, как явствует из его писем к поэту, искренне восхищался Германией – “даже, может, с большею живостью, нежели как я въехал в первый раз в Италию”, уверял он Жуковского. Это подтверждают и его письма 1829 и 1836 годов к матери и сестрам, где Гоголь именно с живым восхищением и любовной теплотой пишет и о самих немцах, которых он называет “добрыми немцами”, поражаясь их “учтивостью и какой-то прелестью обращения”; пишет и об их “прекрасных” городах – о Гамбурге, в котором “жить очень весело”, об Ахене, вид которого “с горы чудо как хорош”, о “щеголе Франкфурте”, который “очень хорошо выстроен, уютный, светленький и окружен со всех сторон предлинным и прекрасным садом”, о “вольном торговом городе” Любеке, где “чистота в домах необыкновенная; неприятного запаху нет вовсе в целом городе” и где “домики, разбросанные за городом, увитые и усаженные деревьями, кустарниками и цветами, прелестны…”.
Эта была, так сказать, ранняя гоголевская Германия – светлая, почти райская, утопающая в садах, в цветах, в тонком благоухании, населенная улыбчивыми и красивыми жителями. Потом появилась другая Германия, поздняя и тоже гоголевская, но уже вполне адская – страшная, ужасающая, окутанная серым студеным воздухом, потонувшая в пиве, в грязи и в табачной копоти. А Главное, появились и соответствующие такой неземной – подземной – Германии обитатели: “гадкие немцы”, этакие анчутки. Потом, после, когда случилось то, что случилось. Когда Гоголю открылся его эдем – райская страна Италия и ее обитатели – итальянцы, которых он не просто полюбил, найдя в них и открытость, и великодушие, и подвижный находчивый ум, и детскую жизнерадостность, и мужественную гордость. Нет, он полюбил их так, что с некоторых пор, – как раз с тех пор, когда любая поездка на север, за Альпы, начала представляться ему жутким путешествием в некое адское пространство, в некую “подлую Германию” – с этого времени он стал “почитать всякого итальянца священною особою”, как свидетельствует живший с ним в Риме Николай Языков; “почему его и обманывают на каждом шагу”, – с прозаической грустью добавляет поэт. Гоголь, конечно, не мог разделять этой грусти. Итальянцам он прощал абсолютно все, включая и обманы, наносившие ущерб его кошельку. Даже умилялся, когда какой-нибудь пылкий пройдоха сапожник жульнически подсовывал ему, вознося их если не до небес, то до ног самого папы римского, совершенно негодные сапоги. Немцам же не прощал ничего. В немцах Гоголя раздражало все – начиная от “мелкой честности” и кончая телесной полнотой, встречающейся, разумеется, у представителей любой нации. Полных немцев Гоголь просто боялся, хотя поначалу он только подшучивал над своим страхом. “Вы знаете, что такое дилижанс? – объяснял он сестрам. – Это карета, в которую всякий, заплативши за свое место имеет право сесть. В середине кареты сидят по шести человек. Если со мною рядом будут сидеть два тоненьких немца, то это будет хорошо: мне будет просторно. Если же усядутся толстые немцы, то плохо: они меня прижмут. Впрочем, я одного из них сделаю себе подушкой и буду спать на нем.” Потом, когда весь мир разделился в его душе на адскую Германию и райскую Италию, ему было не до шуток. Он и кресло-то на верхнем этаже дилижанса брал потому, что опасался ездить внизу на общей скамейке – всё ему чудилось, что его “прижмут” там “толстые немцы”.
Как бы то ни было, нужно признать, что эти “гадкие” и “толстые” гоголевские немцы, возникшие как явная противоположность “священным” итальянцам, никакого отношения к повседневной реальности не имели. И те и другие, скорее, имели отношение к тому, что называется структурой мифа, которая не допускает существование такого мира, где есть, например, одни только асы и нет другой, противопоставленной им группы богов и существ – ванов, ётунов, цвергов, норн и валькирий…
Однако если бы немцы нашли эти объяснения абсолютно неудовлетворительными, то можно было бы довести до их сведения одно очень важное обстоятельство, которое, впрочем, тоже нисколько не извиняет Гоголя, а лишь позволяет иначе взглянуть на дело.