Удар получился сильнее, чем мне хотелось. У него отвисла челюсть, на щеке остался белый след. Потом кровь прилила обратно, он побагровел и закатил истерику — вопил, ругался, молотил кулаками. По лестнице застучали каблуки, кто-то бешено запричитал на итальянском и забарабанил в дверь. Я схватил дневник и листки с переводом и бросил в камин. Банни кинулся за ними, но я держал его, пока бумага не загорелась, а потом крикнул, что можно войти. Это оказалась горничная. Она влетела, что-то тараторя — так быстро, что я не разобрал ни слова. Сперва я подумал, что ее рассердил шум, но потом понял, что дело в другом. Она знала, что я заболел; несколько дней из моей комнаты не доносилось ни звука, и тут, как она испуганно объяснила, поднялся крик, и она подумала, что ночью я, вероятно, умер, а другой молодой signore[68]
только что обнаружил мой хладный труп, — но теперь-то видит, что сгустила краски. Не нужно ли вызвать врача? «Скорую»? Может, принести bicarbonato di sodio?[69]Я поблагодарил ее и сказал, что все в полном порядке. Потом… Потом я, помню, топтался на месте, пытаясь придумать, чем объяснить причиненное беспокойство, но она, как ни в чем не бывало, ушла, чтобы принести нам завтрак. Банни стоял с озадаченным видом. Разумеется, он понятия не имел, о чем шла речь. Наверное, со стороны это выглядело немного загадочно и зловеще. Он спросил, куда она пошла и о чем говорила, но я был слишком зол и устал, чтобы объяснять. Я ушел к себе в комнату и оставался там до возвращения горничной. Она накрыла стол на террасе, и мы вышли позавтракать.
Как ни странно, Банни было нечего сказать. После неловкого молчания он осведомился о моем самочувствии, поведал о своих похождениях за время моей болезни, но не произнес ни слова о нашем недавнем инциденте. Тем временем я пришел к выводу, что мне остается лишь следить за собой. Я понимал, что серьезно его задел — в дневнике было несколько крайне нелицеприятных записей, — и поэтому решил впредь обращаться с ним как нельзя более обходительно, полагая, что больше проблем не возникнет.
Он отпил виски. Я поймал его взгляд.
— Ты хочешь сказать, надеясь, что не возникнет?
— Я знаю Банни лучше, чем ты, — отрезал Генри.
— А как же насчет того, что он говорил про полицию?
— Ричард, было ясно, что он не готов обратиться в полицию.
— Пойми, если бы речь шла только об убийстве невинного человека, все было бы совершенно иначе, — подавшись вперед, сказал Фрэнсис. — Дело не в том, что его мучает совесть. Или что в нем проснулся безудержный праведный гнев. Нет, в нем кипит обида. Он думает, что несправедливо обошлись с ним самим.
— Честно говоря, я думал, что, утаив правду, лишь окажу ему услугу. Но он разозлился — вернее, до сих пор злится — именно потому, что от него все скрыли. Он чувствует себя ущемленным. Отринутым. И лучшее, что я мог сделать, — попытаться загладить вину. Ведь мы с ним — старые друзья.
— Расскажи ему о вещах, за которые Банни расплатился твоей кредиткой, пока ты болел.
— Я узнал об этом значительно позже, — мрачно произнес Генри. — Сейчас это уже не важно.
Он закурил новую сигарету.
— Думаю, он был в шоке, когда все обнаружил. К тому же он находился в чужой стране, без знания языка, не имея ни цента собственных денег. Поэтому первое время он вел себя нормально. Но как только до него дошло, что моя судьба, по сути, в его руках — а на это, поверь, ушло совсем немного времени, — ты представить не можешь, какую пытку он мне устроил. Он говорил об этом постоянно. В ресторанах, в магазинах, в такси. Конечно, был не сезон, американцев встречалось не так уж много, но, подозреваю, есть целые семьи, которые вернулись домой, куда-нибудь в Огайо, обсуждая… Боже ты мой. Изнурительные монологи в «Остериа дель Орсо». Скандал на Виа деи Честари. Попытка воспроизвести событие — к счастью, прерванная — в холле «Гранд-отеля».