Долгосрочность нашей акции подтверждалась еще и тем, что во время следствия на личной встрече с Винном я несколько раз повторил одну и ту же фразу, предназначенную для Запада: «меня наверняка расстреляют» и «они обещали сохранить мне жизнь». Правда, при условии, что Винн будет сотрудничать со следствием. Запад должен был расшифровать это так: «я не пошел на сделку, даже ради своей жизни».
Конечно «суд» был показательным. Роли были распределены. Но все же он был лучше, чем суды тридцатых годов. Однако военные прокуроры на этом «суде» оказались заложниками своего времени и действовали так, как будто им нужно было отчитаться за каждое свое слово на партсобрании. Эта неуклюжесть была заметной. Доказательств было предостаточно. Следуя сценарию, выданному мною для нашей общественности и западной публики, я признался в тщеславии, в уязвленном самолюбии и жажде легкой жизни. Джибни прав, говоря, что
И обвинитель Горский, и защитник Апраксин отмечали положительные стороны мой карьеры. Они говорили, что мой поступок остается все-таки неожиданным, как первородный грех, и совсем уже непонятным.
Грамотный специалист обвинитель — генерал Горский все же в суть дела проник — история моей жизни не давала повода стать предателем?! Он понимал и открыто удивлялся, как (по Джибни)
Для меня «суд» стал тяжким испытанием. Но глубину трагедии публичного судебного разбирательства понял на процессе. В тот момент во мне не было ликования по поводу «оперативных успехов в деле». Ведь человек — существо коллективное, и я чувствовал, как взгляды презрения давят на меня.
Я мог бы утешиться, хотя бы на время «суда» (и после) с помощью выпивки, но алкоголь — не моя стезя. Он всегда не был моим «кумиром». Правильно отмечает Джибни, ссылаясь на мнение моих западных «коллег»: я пил очень умеренно. Им бы задуматься: мог ли я пить (то есть терять над собой контроль) в ситуации разведчика, действовавшего в тылу врага?!
В заключительной главе Джибни сам себе задает вопрос, который в то же время обращен к западным спецслужбам:
Все верно, за исключением главного: в моем деле, личном офицерском и в деле спецпроверок КГБ-ГРУ, ответы на все эти вопросы имеются… в виде хорошо разработанных легенд.
Проницательный Джибни и амбициозный Винн в своих книгах верно ставят вопрос: «жив ли Пеньковский?» Однако причины оставления меня в живых у них ошибочные — «в интересах было сохранить ему жизнь». Как понимается сегодня из этой рукописи, причина другая — игра закончилась, но ее результаты продолжили операцию все эти десятилетия.
После «суда» я убыл в тихую заводь на краю Московии. Здесь была река, лес и дача. Сюда привезли мою маму — Таисию Яковлевну. Но прежде постепенно ее подготовили к тому, чтобы открыть частично не только тайну моей работы против западных спецслужб, но помогли понять необходимость моего нового положения: «нелегала» в собственной стране. Мама никогда не верила в мое предательство, и все поняла, хотя далось ей это с большим трудом. Ее больше всего мучил один вопрос: почему именно ее сыну выпала такая доля?! Ее не утешали мои слова: «если не я, то кто-то должен был это сделать…».
Здесь, на даче, мне помогли справиться с психологическими стрессами, изменить внешность — волосы, бородка, манера говорить…
Ко мне приезжали товарищи по оружию — из ГРУ и КГБ. Я получил высокие награды и среди них знаки отличия по линии этих двух ведомств. Мне вручили орден Красного Знамени и присвоили звание генерала, дали повышенную пенсию. С моими наставниками мы тщательно проработали легенду дальнейшей моей жизни: место, работа, пенсия и связь со службой.