Молча проехали еще пять метров. Выбранский понимал, что должен что-то сказать.
— Я устал. Никогда в жизни не чувствовал себя таким измочаленным. Чушь какая-то. — Он посмотрел в окно машины. — Мне бы хотелось уже лежать на кладбище. В смысле: чтоб ни о чем не думать. Ни о чем. Понимаешь? Решительно ни о чем. Полное отсутствие мыслей. Как у всех у нас до рождения.
Пан Здислав никогда не спорил с шефом. И хотя на этот раз очень удивился, сказал только:
— Ну конечно, я вас понимаю.
Тебе не кажется, что пора оставить их на проспекте Качинских, как я оставил доктора Леваду на обочине дороги? Я тоже имею право на усталость, а Ян Выбранский уже сильно меня утомил. Чувствую, что ты напишешь в ответ: «Откуда ты все это знаешь? Тебя ведь не было ни в Поганче, откуда выехал доктор Левада, ни в климатизированном „саабе“ Выбранского, ни — тем более — в шикарном заведении Урыневича?»
Это правда. Я — не всеведущий рассказчик. Но об одном я еще не упомянул: мой магнитофон записывал разговоры, которым — таков был мой первоначальный замысел — предстояло лечь в основу книги. Я встречался с каждым из двенадцати, однако до книги дело не дошло. В день вернисажа, когда в костеле Святого Иоанна собралась толпа народу, авангардики — о чем ты уже знаешь — облили холст кислотой. Когда я смотрел на лица Левады, Выбранского, Семашко, Бердо и остальных, на глазах меняющиеся до неузнаваемости под воздействием концентрированной кислоты, мне стало казаться, что ничего и не было — ни моих трудов, ни их изображений, да и вообще всей этой затеи.
Что я тогда почувствовал, о чем подумал? О том, что вот он — разгул демократии. Если бы Матеуш нарисовал свою Тайную вечерю на бетонной опоре моста через Вислу в стиле граффити (с обязательными репликами в пузырях типа: Fuck Jesus all the time; I’m son of the God; When I’m eating holy bread, I’ll never dead…[44]
), ему был бы обеспечен грандиозный успех. Но он пошел следом за старыми мастерами — скажем, за Рогиром Ван дер Вейденом или Мемлингом, чем загодя обрек себя на поражение. Каббалистические и гностические символы, в его трактовке витающие вокруг рабби Иошуа бен Иосифа во время пасхальной трапезы, никого не смогли заинтересовать — картина удостоилась только одного: быть облитой кислотой.Матеуша из костела увезли с инфарктом в больницу. Когда в той страшной сумятице носилки вставляли в «скорую», мне вспомнилось Евангелие от святого Иоанна. Да, много лет назад, в тот памятный вечер в СПАТИФе, мы обсуждали, почему именно он, любимый ученик Иисуса, который это Евангелие создал (или — как угодно знатокам — рассказал другому Иоанну, который его рассказ записал), почему он, человек, что ни говори, самый близкий Учителю, ни разу не упомянул о хлебе и вине? Неужели не важно было,
Быть может, Матеуш совершил ошибку? Если бы он неукоснительно следовал за Иоанном, то, возможно, не стал бы тратить несколько лет на картину, а за один вечер сотворил видеоинсталляцию. Представь себе забитый людьми костел, двенадцать бомжей, подобранных на вокзале, и художника, который, вооружившись тазом, губкой и тряпкой, омывает их покрытые язвами грязные вонючие ноги. Если б в завершение он наполнил водой двенадцать бутылок и, заткнув пробками, раздал в качестве артефактов публике, авангардикам нечего было бы обливать кислотой. Запечатленную на пленке, воспроизводимую da capo[45]
на мониторах вечерю по версии святого Иоанна возили бы по галереям. А если бы художник отпил глоток воды из этого таза, уже после омовения? Либо — рассмотрим более кощунственный вариант — перелил ее в кубок с надписью «Святой Грааль» и пустил по рядам собравшихся, чтоб те хотя бы омочили уста?