Коснулся губами ее приоткрытых губ. Ощутил ее теплое дыхание. Она почти сразу отвернулась. Так мы стояли, прижавшись друг к другу (Неми — по-прежнему отвернув от меня лицо), и чувствовали, как бьются наши сердца, готовые разорваться. Мы не чувствовали ничего, кроме этих странных тяжких ударов, исходящих словно не из наших тел, настолько они не сочетались с нашей нежностью. В этих ударах не было никакой гармонии. То, что нас объединяло, было смятением крови. Это было торопливое, пульсирующее биение сердца с невероятными синкопами. Она вдруг резко отстранилась и попросила меня уйти. Ее взгляд был печальным, ускользающим. Я ушел. Я совершенно не помню, как я уходил, что было потом в этот день, после нашего неожиданного объятия и того сотрясения времени и привычного уклада моей жизни, которое оно вызвало.
Так я и шел через Вернёй: словно ребенок, идущий через кухню с чашкой, наполненной до краев горячим молоком, чтобы поставить ее — как можно скорее, так сильно она обжигает подушечки пальцев — на стол в столовой.
Я притворил дверь дома Сильвиан. Поднялся по лестнице серого камня, вошел в столовую, в облако табачного дыма французского «Скаферлати», смешанного с английским «Принцем Альбертом».
Я смотрел, как они ужинают. Я не знал, кто из нас, они или я, перешел в другой мир, откуда нет возврата.
Когда мы увиделись вновь, первая проповедь, которой она меня удостоила, сводилась к тому, что мы больше никогда не встретимся. Это было в начале марта. Месяца, когда умер Бог. Месяца первых цветов. Весна уже почти наступила.
Стояла хорошая погода.
Это было далеко от Вернёя, за городом, в ресторанном саду.
Она сидела на солнце, перед круглым столиком. Столик был накрыт простой скатертью. В вазе стояли цветы, уже не помню какие. Возможно, розы. Это был укромный столик возле самой лестницы, по которой сновали официанты, — она вела из сада прямо на крыльцо.
Подходя к столику, я слышал, как скрипит гравий у меня под ногами; этот неприятный скрежет вызывал во мне досаду, а по взгляду Неми я видел, что он ее раздражает, поскольку привлекает к нам внимание других посетителей, завтракающих или болтающих на солнышке.
Она не улыбалась. На мгновение я остановился перед столиком. Я смотрел на ее большое бесхитростное лицо. Ее темные глаза были наполнены тревогой.
— Садитесь, садитесь же, — пробормотала она наконец.
Мне хотелось ее обнять, но я опустил руки и поправил жестяные подпорки кресла, чтобы оно не скрежетало на гравии. Я сел. Мы позавтракали в спешке и почти молча.
— Да что с вами?
— Ничего. Почему вы спрашиваете?
— У вас какое-то страдальческое выражение.
Она украдкой быстро коснулась моей руки.
На первых порах заниматься любовью в ее собственном доме казалось ей преступлением.
Это был последний наш совместный завтрак в ресторане. Это нелепое решение исходило от нее и не подлежало обсуждению.
Неми была ходячий музыкальный словарь. Даже для музыканта ее виртуозности и возраста эрудиция у нее была выдающаяся. Не зря она требовала учиться — и от нас, и, разумеется, от себя самой: большую часть произведений она знала наизусть. Она призналась мне, что без малейших усилий может выучить любую партитуру. Случалось, она запоминала произведение, услышанное по радио, и играла его по слуху.
Рояль — не музыкальный инструмент. Там, где унисон всегда фальшивый, то же и октава, и нижний вводный тон, никакой музыки быть не может.
Только под ее пальцами рояль можно было вытерпеть.
Ее левая рука была совершеннейшая пружина. Это была мучительная дробь, неистово действующая на душу.
За роялем Неми держалась очень прямо и в то же время всем телом подавалась вперед, раскинув руки; это выглядело немного смешно, делало ее похожей на утку, когда она приземляется или садится на воду. Ее запястья были круглее, чем надо, пальцы вровень с клавишами, как всеохватный и неподвижный полукруг. Грудь слегка покачивалась. При этом полная сосредоточенность, никакого усилия, туше неподражаемо четкое, разнообразное, бурное, сухое, прыгучее, хрупкое, оно не отражалось в движениях корпуса, не предвосхищалось ни выражением лица, ни движением век. Первым делом меня поразило, что ноги она ставила, как органист, как я научился в детстве: готовые пуститься в пляс, на пятку — хотя почти никогда не пользовалась педалью.
Я умолял ее подарить мне целую ночь. Когда это случилось, это был полный провал. Мы провели ночь, то и дело вставая с постели. Пили воду.
Просыпаясь, я открывал глаза в полумраке и видел, как возле свисающей электрической лампочки сверкает серебро распятия, окруженного спадающими на плечо Христа зелеными листьями освященного букса.
Рука Неми по-прежнему лежала на моем теле, непристойная и властная.