Читателю, готовому приписать успех этой страсти моим качествам Дон Жуана, подскажу, что между мной и девушкой на протяжении пяти лет ровным счетом ничего не происходило. Я целовал ее в губы, гладил ее груди и смотрел в глаза. Вот, собственно, и все. Ее чувство неполноценности, несомненно, проистекало из первого дня нашей встречи, из так смущавшего ее насморка. Она жаждала оправдать себя в моих глазах, и чем я казался холодней, тем больше это подстегивало ее любовь и увеличивало тревожную жажду, все более тонкую и отвлеченную, подтолкнувшую ее к нервному кризу. Неутоленная любовь была для меня, после этого опыта, самой большой галлюцинацией в мифологии чувств. Тристан и Изольда были прототипами одной из таких трагедий неутоленной любви – жестокого каннибала чувств, пожирающего самца во время соития. Мы оба знали, что я не люблю ее. Из неутоленной любви моя возлюбленная воздвигла храм своих моральных пыток. Я знал, что не люблю ее, она знала, что я не люблю ее, я знал, что она знает, что я не люблю ее, она знала, что я знаю, что она знает, что я не люблю ее. Мое одиночество ничто не тревожило, и я даже мог воспринимать свои «принципы лирических действий» как нечто прекрасное, в эстетической форме. Я был уверен, что любить, как я обожаю мою Галючку, мою Дуллиту Редивива, значило совсем другое – полное уничтожение всех чувств. Моя возлюбленная, напротив, служила мне мишенью. Я испробывал на ней ту меткость, которая служила мне и позже. Любовь включала в себя еще и попадание пущенной стрелы. Она вонзилась в тело девушки, но и я испытывал чувства Святого Себастьяна, будто стрелы торчали в моей собственной плоти и я хотел освободиться от них, подобно змее, сбрасывающей кожу. Сознавая, что не люблю ее, я мог продолжать обожать мою Дуллиту, Галючку и других Прекрасных Дам идеальной, абсолютной, прерафаэлитской любовью, потому что обладал теперь возлюбленной во плоти и крови, с грудями и соплями, которую я оболванил любовью к себе и крепко запер от своего тела. Потаенное желание подняться на вершину башни не связывалось у меня с ней, такой земной, такой реальной. Чем больше ее поглощала страсть, тем хуже она выглядела в моих глазах и тем меньше заслуживала башни. Мне хотелось, чтобы она сдохла. Иногда, когда мы лежали в траве, я говорил ей: «Сделай, как будто ты умерла». Она скрещивала руки на груди и затаивала дыхание. Она так долго была неподвижной, что в страхе, будто она и в самом деле лишилась жизни, я начинал хлопать ее по щекам.
Она писала мне все более экзальтированные письма, на которые я редко отвечал. А если делал это, то обязательно не упускал случая ядовито уколоть ее, чтобы она пожелтела от досады и чтобы отравить ей остаток лета.
В последние дни моих каникул в Кадакесе лило как из ведра. Я забыл пиджак и промок до нитки. Письмо от моей возлюбленной, которое я взял с собой на прогулку, намокло, чернила почти смылись. Я направился в пустующее имение г-на Пичота к моему любимому кипарису, который вырастал, как на дрожжах. Машинально я скатал письмо в такой плотный шар, что, как я заметил, он стал похож на шары кипариса, которые на изломах напоминали кость черепа. Сходство так бросалось в глаза, что я решил заменить два плода моими бумажными шарами. Потом продолжил прогулку к морю и, осыпаемый брызгами водяной пыли, пробыл на берегу больше часа, пока не стемнело. Привкус морской соли на губах воскресил в моей памяти неизбежный миф о Бессмертии. Обратно я шел в темноте, наугад, и вдруг, вздрогнув, поднес руку к сердцу: меня как будто укололо. Я чуть не столкнулся с кипарисом Пичота, два бумажных шара светились во мраке, как два чудовищных глаза. Предчувствие пронзило меня: она умерла? Обливаясь холодным потом, я поспешно вернулся домой, где нашел новое письмо от нее: «Я поправилась. Все говорят, что я хорошо выгляжу, а меня интересует только одно: что скажешь ты, когда увидишь меня. Целую тебя тысячу и один раз. Не забываю тебя ни на миг…» Вот идиотка!
Мой отец сменил гнев на милость. Хорошо его зная, я готовился стать художником после экзамена на степень бакалавра. Надо было ждать еще три года, но речь шла о Мадридской Школе изящных искусств или даже Римской – и я одержал победу. Я взбунтовался против идеи следовать обычным путем. Я хотел быть свободным, чтобы никто не имел права вмешиваться в мой внутренний мир. Я предполагал уже борьбу насмерть со своими профессорами. У того, что я планировал, не должно было быть свидетелей.
Единственный свидетель той поры, месье Нуньес, не знал больше со мной покоя. Каждый день я ошеломлял его и задавал ему неразрешимые загадки. У меня был период открытий и технике. Они были совершенно оригинальны: ведь я последовательно делал все наоборот, а не так, как говорил мой профессор.